Озябнув, рыбак уходил в избушку, подкладывал дрова в печь, пил чай и курил махорку. Окна избушки делались то красными, то зелеными, и рыбак с благодарностью думал о работниках маяка, которые не спали в эту ночь. И опять с тревогой возвращался мыслью к тем, кто плыл сейчас по бушующему морю.
Рыбак думал о людях и совсем не думал о птицах. Однако и птицам приходилось страшно в эту ночь. Во тьме, сквозь ветер летели перелетные стаи с Ледовитого океана. Многие птицы выбивались из сил, многие разбивались о провода и радиомачты, многие, обессилев, отбивались от стаи и в одиночку в последней надежде летели на пронзительный свет маяка.
Маяк работал, посылая во тьму прекрасные свои лучи. Но свет, который для людей был спасением, для птиц был гибелью. Они устремлялись к нему, и, измученным, им казалось, наверное, что путешествие их окончено, что все ужасы позади, а этот красный и зеленый свет – свет теплой Африки.
Они устремлялись к нему, как бабочки, ударялись о металлические перила, о толстые холодные стекла и умирали. Они умирали, упав тут же, на площадке, но смерть их, должно быть, была легкой. Они лежали, озаренные негаснущим ярчайшим светом, видимым на десятки километров, и им казалось, что они прилетели наконец в Африку.
Наутро шторм утих, выглянуло солнце, рыбак установил в море свои тайники и пошел на маяк расспросить, не было ли ночью какого несчастья.
Едва он вошел в дом, как увидел, что кухня топится вовсю, на плите стоят большие кастрюли и из всех кастрюль идет вкусный пар.
Работники маяка обрадовались рыбаку и вынесли ему целую сумку дичи – уток и куликов. Все эти птицы разбились ночью о маяк, утром их подобрали, и каждая семья на маяке варила теперь себе похлебку из дичи.
Рыбак посидел, послушал радио, а потом с удовольствием понес сумку к себе в избушку: он давно не ел мяса, и рыба ему надоела. В избушке он поглядел в окно, порадовался хорошей погоде, затопил печку и стал теребить уток и куликов на похлебку.
Всю дичь он вывалил на лавку, брал по очереди и теребил, как вдруг заметил, что у одного кулика подрагивает крыло. Взял он его в руки и понял, что кулик еще жив, только очень измучен и разбит. Клюв у него был сломан, глаза поминутно затягивались пленочками, а сердечко торопливо стучало.
Сначала рыбак хотел оторвать ему голову, но, почувствовав своими корявыми ладонями стук сердечка, забыл даже и про похлебку. Раскрыв кулику разбитый клюв, он напоил его. Потом кое-как сложил и перевязал клюв и посадил кулика на подоконник.
Понемногу кулик оправился, ожил, стал взъерошиваться и бегать на длинных ножках по столу и по лавкам. Только клюв у него долго болел, и рыбак сам его кормил: копал червяков во мху, приносил с берега ракушки, выковыривал мякоть и отдавал кулику. А когда настали заморозки, рыбак поплыл к себе в колхоз и кулика взял.
Всю зиму жил кулик у рыбака в избе, а весной вместе с ним опять приехал на тоню. Он окончательно поправился, но клюв так и остался коротким и кривым. Рыбак было выпустил его, но кулик никуда не улетел, побегал по берегу, а вечером прилетел к избушке и стал шуршать и стучать клювом в окошко. Рыбак открыл окошко, кулик влетел, сел на подоконник, почистился, нахохлился, поджал одну лапу, спрятал голову под крыло и заснул.
Но самое интересное случилось, когда кулик, соскучившись, прилетел однажды к рыбаку, который покачивался в карбасе у ловушки. Кулик сел на кол и стал поглядывать туда-сюда. Сначала он сидел спокойно, но вдруг уставился в воду и заволновался. Рыбак тоже глянул в воду и увидал, что в тайник вошла семга. Семгу он тотчас поймал, а кулик с тех пор стал его помощником. Он всегда скорее рыбака замечает, когда в тайник заходит семга.
Кулика этого знает уже весь берег, и, когда охотники с маяка видят одинокого кулика, они долго приглядываются, не короткий ли у него клюв, чтобы не ошибиться и не подстрелить знаменитую птицу.
Выслушав эту любопытную историю, я посмотрел на кулика и спросил напоследок:
– Так, значит, и не попал он в тропики?
– А ему и на печке тропики! – сказал рыбак.
Большого бурого медведя звали Тэдди. У других зверей тоже были имена, но Тэдди никак не мог запомнить их и постоянно путал и только свою кличку знал твердо, всегда откликался и шел, если его звали, и делал то, что ему говорили.
Жизнь его была однообразной. Работал он в цирке, работал так давно, что и счет потерял дням. Его по привычке держали в клетке, хоть он давно уже смирился и в клетке не было необходимости. Он стал равнодушен ко всему, ничем не интересовался и хотел только, чтобы его оставили в покое. Но он был старым опытным артистом, и в покое его не оставляли.
Вечером его выпускали на ярко освещенный манеж, посередине которого не торопясь расхаживал высокий человек с бледным лицом. На человеке были белые панталоны, мягкие черные сапоги и лиловая куртка с нашитой спереди золотой тесьмой. И панталоны, и куртка, и бледное равнодушное лицо человека всегда производили на Тэдди сильное впечатление, но больше всего медведь боялся его глаз.
Когда-то давно несколько раз Тэдди поднимал свой страшный звериный бунт. Он тоскливо ревел, рвал прутья клетки, и никакими самыми жестокими мерами нельзя было его успокоить. Но приходил человек с бледным лицом, становился возле клетки, смотрел на Тэдди, и каждый раз под его взглядом медведь покорно стихал и через час уже позволял выводить себя на репетицию.
Теперь Тэдди уже не бунтовал и послушно проделывал всевозможные неловкие и ненужные, часто даже неприятные штуки, и человек в белых панталонах давно уже не грозил ему взглядом, а когда говорил о медведе, то называл его не иначе как «старый добрый Тэдди», – и в голосе его слышалась ласка.
В кожаном наморднике выходил Тэдди на манеж, кланялся зрителям, которые встречали его радостным шумом. Ему подавали велосипед, он задирал через седло ногу, отталкивался и, сильно нажимая на педали, крепко вцепившись в руль, ездил кругами по манежу. Громко играла музыка, а зрители смеялись и хлопали в ладоши.
Он умел делать еще несколько забавных штук: быстро перебирая лапами, катался на круглых чурбаках, подымался и балансировал на тонкой металлической планке, дрался в надетых на передние лапы перчатках с другим медведем, черным и маленьким. Тэдди был лишен чувства юмора, вернее, юмор его был другим, звериным, и он не понимал, почему так веселятся все эти люди, когда он с отвращением проделывает свои неудобные и неприятные штуки.
По ночам медведь часто не спал. В коридоре тускло горела маленькая лампочка, громко храпел сторож-старик, от которого всегда вкусно пахло. Звери рычали и повизгивали во сне, от клеток шел тяжелый звериный запах. В углах было темно, по полу перебегали наглые большие крысы, вставали на задние лапы, и от них тянулись тогда длинные тени.
Подумав и поворчав некоторое время, Тэдди решал заняться своим туалетом. Он долго и равномерно вылизывал лапы и живот, а когда лапы и живот становились совершенно мокрыми и липкими, принимался за бока и спину. Но спину лизать было неловко, он скоро уставал и предавался тогда печальным размышлениям.