Антон, надень ботинки! (сборник) | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Интересно, ему платят? – спросил оператор Володя. – Или он энтузиаст?

– Сумасшедший, – сказала Нора Бабаян.

Лена пошла в сторону не глядя. Остановилась возле кирпичной кладки. Ей надо было прийти в себя. Справиться. Она умела справляться. Научилась. Как детдомовский ребенок, которому некому пожаловаться. Не на кого рассчитывать. Лена никогда не разрешала себе истерик, хотя знала: это полезная вещь. Лучше выплеснуть на других, чем оставить в себе. Но каково другим? Значит, надо держать внутри себя. А не помещается. Горе больше, чем тело. Подошел Елисеев. Обнял.

– Я хочу быть тебе еврейским мужем, – сказал он. – Любить тебя и заботиться. Носить апельсины.

Лена держалась за него руками, ногтями, как кошка, которая убежала от собаки и вскарабкалась на дерево. Только бы не сорваться. А он стоял прямой и прочный, как ствол.

В голове Елисеева шел митинг, но спокойнее, чем обычно.

Елисеев переключил свой страх на сострадание. Отвлекся от своего горя на чужое. И этим выживал.

Панин вычерпывал себя для исторической памяти. Иначе весь этот транс, не имея выхода, разнес бы его внутренности, как бомба с часовым механизмом. Или какие там еще бывают взрывающие устройства.

– Хочешь, я встану перед тобой на колени? – спросил Елисеев.

– Зачем?

Он встал на колени. Потом лег на снег. И обнял ее ноги.

– Выпил, – догадалась Лена. – Дурак…

– Я выпил. Но я трезвый.

Это было правдой. Он выпил, но он был трезвый. Трезво понимал, что устал жить в двух жизнях. Семья без эмоций. И эмоции вне семьи. Две жизни – это ни одной.

Панин все неистовствовал, вызывая в людях историческую память и историческую ответственность. А группа стояла темной кучкой. И что-то чувствовала.

Вечером все собрались в номере оператора Володи. Мужчины принесли выпить. Женщины нарезали закуски.

Лена и Елисеев пришли врозь. Чтобы никто не догадался.

Сидели в номере – кто на чем. На стульях, на кроватях, на подоконнике. Лене досталось кресло. Елисеев околачивался где-то за спиной. Она не оборачивалась. Не искала его глазами.

Здесь же присутствовала девочка, играющая княгиню Волконскую. У нее был странный деланый голос, как будто она кого-то передразнивала. Девочка была беленькая, нежная, высокая и очень красивая. Лена любила молодых. Они ее не раздражали. Они как бы утверждали цветение и красоту жизни в ее чистом виде.

Лена знала, что ее родители разошлись и девочка жила с бабушкой. И второе: у нее был друг-банкир, который содержал ее и бабушку и, кажется, обоих родителей с их новыми семьями. Хороший банкир.

Все постепенно напивались. Стали петь. Выбирали песни тоталитаризма. В том времени были хорошие мелодии.

«Эх, дороги, пыль да туман…» Это – не пьяный ор. Это – песня. И поющие. Люди, осмыслявшие жизнь. Зачем были декабристы? Чтобы скинуть царя? Чтобы без царя? Чтобы в результате было то, что стояло семьдесят лет? И то, что теперь…

Вся киногруппа нищенствует. И творцы, и среднее звено. А банкир живет хорошо. И покупает любовь. Любовь стоит дорого. Или не стоит ничего.

Елисеев куда-то исчезал из поля зрения. Лена оборачивалась и искала его глазами. Он пил много. Лицо становилось растерянным. Лена боялась, что он оступится и ударится об угол кровати. Все окружающее как будто выставило свои жесткие углы.

Она знала его два дня. Это много. Даже за один час можно все понять. А тут два дня и две ночи. Сорок восемь часов.

Андрей – совсем другой человек. Но такие, как Андрей, не живут. Таких Бог быстро забирает. Они Богу тоже нужны. Они нужны везде – тут и там. А Елисеев – ни тут, ни там. Но любят и таких.

Он подошел к ней. Сел на ручку кресла. Посмотрел в ее глаза проникающим взглядом. Лена увидела, как тяжело пульсирует жилка на шее. Шея – не молодая. Примятая. Кровь пополам с водкой. Сердце устало, но качает. Он сел рядом, чтобы сердце получше качало. Не так тяжко.

– Ты мне поможешь? – спросил он. – Не дашь подохнуть?

– Не дам. Я умею. Я поддержу.

Он поверил и успокоился.

Потом они ушли врозь. Она – раньше. Он – через десять минут.

Лена вошла в ванную. Зажгла свет. И увидела себя в зеркале. Она была красивая. Этого не могло быть, но это было.

Андрей любил ее рисовать. Овал лица – треугольником, с высокими скулами. И большие зеленые глаза. Кошка. Глаза преувеличивал. А щеки преуменьшал. И сейчас в гостиничном зеркале Лена увидела преувеличенные глаза и овал треугольником. Горе что-то добавило. Присмуглило. Подсушило. Но осенний лист тоже красив. И его тоже можно поставить в вазу, украсить жилище. Жизнь продолжается.

Вошел Елисеев. Едва разделся и сразу грохнулся.

– От тебя воняет алкоголем, – сказала Лена.

– Ну и что теперь с этим делать? Лечь на другую кровать?

– Нет, – сказала она. – Останься.

Они лежали рядом и слушали тишину.

– Ты никогда не говорил о своей жене.

– А зачем о ней говорить?

– Но она же существует…

– Естественно.

– А какая она?

Он помолчал. Потом сказал нехотя:

– Высокая. Сутулая. Это оттого, что у нее всегда была большая грудь. Она стеснялась. И сутулилась.

– Ты ее любил?

– Не помню. Наверное…

– У вас есть дети?

– Нет.

– А постель?

– Нет.

– А какая ее роль?

– Мертвый якорь.

– Что это значит?

– Это якорь, который болтается возле парохода и цепляется за дно. Он не держит. Но корабль не может отойти далеко. Не может уйти в далекие воды.

Его корабль болтается у причала, как баржа. Среди арбузных корок и спущенных гальюнов.

– А зачем тебе такая жизнь?

– Я не должен быть счастлив. Иначе я не смогу останавливать мгновения. Или остановлю не те. Счастливый человек не имеет зрения. Он имеет, конечно. Но другое.

– Это ты все придумал, чтобы оправдать свою грязную жизнь… Можно серьезно работать и серьезно жить.

– Можно. Но у меня не получается. И у тебя не получается.

– Мой муж умер.

– Я об этом и говорю. Твой муж серьезно работал и серьезно жил, и это скоро кончилось. Когда все спрессовано, то надолго не хватает. Надо, чтобы было разбавлено говном.

– Ты же говорил, что хочешь быть мне еврейским мужем…

– Хочу. Но вряд ли получится. Я пьянь.

– Пей.

– Я бабник.

– Это плохо. Мы будем ссориться. Я буду бороться.