– Здесь я перепрыгнул через частокол на третий день моего пребывания в Патюзане. Они до сих пор еще не вбили новых кольев. Недурной прыжок, а?
Секунду спустя мы миновали устье грязной речонки.
– А здесь я сделал второй прыжок. Я бежал и с разбегу прыгнул, но не допрыгнул. Думал – тут мне и конец. Потерял башмаки, выкарабкиваясь из грязи. И все время думал о том, как будет скверно, если меня заколют этим проклятым длинным копьем, пока я здесь барахтаюсь. Помню, как меня мутило, когда я корчился в тине. Тошнило по-настоящему, словно я проглотил кусок какой-то гнили.
Вот как обстояло дело – а счастье его бежало подле него, прыгало через частокол, барахталось в грязи… и все еще было закутано в покрывало. Вы понимаете – только потому, что он так неожиданно появился, его не закололи тотчас же копьями, не бросили в реку. Он был в их руках, но они словно завладели оборотнем, привидением, знамением. Что означало его появление? Как следовало с ним поступить? Не слишком ли поздно идти на примирение? Не лучше ли убить его без лишних проволочек? Но что за этим последует? Старый негодяй Алланг чуть с ума не сошел от страха и колебаний, какое решение принять. Несколько раз совещание прерывалось, и советники опрометью кидались к дверям и выскакивали на веранду. Говорят, один даже прыгнул вниз, на землю с высоты пятнадцати футов и сломал себе ногу. У царственного правителя Патюзана были странные причуды: в горячий спор он всякий раз вводил хвастливые рапсодии, понемногу приходил в возбуждение и, наконец, размахивая копьем, срывался со своего помоста. Но, за исключением таких перерывов, прения о судьбе Джима продолжались день и ночь.
Тем временем он бродил по двору. Иные его избегали, другие таращили глаза, но все за ним следили, и, собственно говоря, он находился во власти первого встречного оборванца, вооруженного топором. Джим завладел маленьким полуразвалившимся сараем, чтобы там спать; испарения, поднимавшиеся над грязью и гнилью, отравляли ему жизнь, но, видимо, аппетита он не потерял, ибо, по его словам, все время был голоден. Время от времени какой-нибудь «суетливый осел», присланный из залы совещания, подбегал к нему и медовым голосом предлагал изумительные вопросы:
– Собираются ли голландцы завладеть страной? Не хочет ли белый человек отправиться обратно вниз по реке? С какой целью прибыл он в такую жалкую страну? Раджа желает знать, может ли белый человек починить часы?
Они действительно притащили ему никелированный будильник американской работы, и от нестерпимой скуки он им занялся, пытаясь починить. Видимо, возясь в своем сарае над этим будильником, он внезапно понял, какая серьезная опасность ему угрожает. Он бросил часы, «словно горячую картофелину», и быстро вышел, не имея ни малейшего представления о том, что он сделает, или, вернее, что он в силах сделать. Он знал только, что положение невыносимо.
Он бесцельно бродил за каким-то ветхим строением, напоминавшим маленький амбар на сваях, и тут взгляд его остановился на поломанных кольях частокола; тогда, по его словам, он сразу, ни о чем не размышляя и нимало не волнуясь, занялся своим спасением, словно выполнял план, созревавший в течение месяца. С беззаботным видом он отошел подальше, чтобы хорошенько разбежаться, а когда огляделся, то увидел подле себя какого-то туземного сановника в сопровождении двух копьеносцев, собиравшегося обратиться к нему с вопросом. Он ускользнул «из-под самого его носа» и, «словно птица», перемахнул через частокол на другую сторону; от тяжелого падения все кости затрещали, и ему показалось, что череп его раскололся. Тотчас же он вскочил на ноги. В то время он решительно ни о чем не думал; по его словам, он помнил только, что поднялся громкий вой. Первые дома Патюзана находились на расстоянии четырехсот ярдов; он увидел речонку и инстинктивно побежал быстрее. Ноги его как будто не касались земли. Добежав до последнего сухого местечка, он прыгнул, почувствовал, как взлетел на воздух, а затем, без всякого толчка, опустился прямо на ноги на очень мягкую и вязкую грязевую отмель. Тут только, попытавшись высвободить ноги и убедившись, что не может это сделать, он, по собственному его выражению, «пришел в себя». Тогда он стал думать о «проклятых длинных копьях».
В действительности, принимая во внимание, что люди, находившиеся за частоколом, должны были добежать до ворот, спуститься к причалу, сесть в лодки и обогнуть мыс, – он опередил их на значительно большее расстояние, чем предполагал. Кроме того, был отлив, в речонке не было воды, хотя и сухой ее не назовешь, и Джим временно находился в безопасности и мог опасаться лишь дальнобойного ружья. Твердая земля была в шести футах от него.
– А все-таки я думал, что мне придется тут умереть, – сказал он.
Он отчаянно извивался, цеплялся руками и добился лишь того, что отвратительный, лоснящийся, холодный ил облепил ему грудь, втянул его до самого подбородка. Ему казалось, что он хоронит себя заживо, и тогда он, обезумев, стал колотить грязь кулаками. Она падала ему на голову, на лицо, в глаза, в рот. Он говорил мне, что вспомнил внезапно двор раджи, как вспоминаешь место, где ты был счастлив много лет назад. Ему страстно хотелось снова быть там и сидеть за починкой часов. За починкой часов – вот именно! Он делал отчаянные усилия, от которых глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит; он переставал видеть и, задыхаясь, всхлипывая, напрягал все силы, чтобы выкарабкаться из грязи, очистить от нее свое тело. Наконец он почувствовал, что ползет по берегу. Затем, словно счастливая догадка, мелькнула мысль, что сейчас он заснет. Он настаивает на том, что действительно заснул; минуту он спал или секунду – он не знает, но отчетливо помнит, как, судорожно вздрогнув, проснулся. С минуту он лежал неподвижно, а потом встал, грязный с головы до ног, и подумал о том, что он – один, совсем один; сотни миль отделяют его от тех людей, среди которых он жил, и не от кого ждать ему, словно загнанному животному, помощи, сочувствия, жалости. Первые дома находились не дальше двадцати ярдов от него; отчаянный вопль испуганной женщины, пытавшейся унести ребенка, заставил его снова побежать со всех ног. Он мчался в носках, облепленный грязью, потеряв всякое подобие человеческое. Он миновал большую часть поселка. Женщины, как более проворные, разбегались направо и налево; мужчины, менее подвижные, роняли то, что было у них в руках, и, пораженные ужасом, застывали с отвисшей челюстью. Он походил на какое-то страшное чудовище. Он помнит, как маленькие дети пытались убежать, падали на животик и колотили ногами. Проскочив между двумя домами, он стал карабкаться по склону, в отчаянии перелез через баррикаду из поваленных деревьев (в то время в Патюзане ни одна неделя не проходила без сражения), пробился сквозь изгородь в маисовое поле, где перепуганный мальчик швырнул в него палку, выскочил на тропинку и с разбегу налетел на кучку изумленных людей. У него едва хватило сил выговорить:
– Дорамин! Дорамин!
Он помнит, как его волокли, поддерживая, на вершину холма и на широком дворе, обсаженном пальмами и фруктовыми деревьями, подвели к стулу, на котором восседал грузный человек, а вокруг стояла возбужденная, взбудораженная толпа. Джим стал шарить руками, нащупывая под своей грязной одеждой кольцо, и вдруг очутился на спине, недоумевая, кто его повалил. Видите ли – они просто перестали его поддерживать, а он не мог устоять на ногах. У подножия холма раздалось несколько выстрелов – стреляли наобум, и над поселком поднялся глухой изумленный вой. Но Джим был в безопасности. Люди Дорамина баррикадировали ворота и лили воду ему в глотку; старая жена Дорамина, суетливая, исполненная сострадания, пронзительным голосом отдавала распоряжения своим девушкам.