— Ну что же, — жестко сказала мамка сама себе. — Ну что же.
Она окинула взглядом забитое транспортом шоссе, как бы прокладывая курс, а мы с Линдой напряженно всматривались ей в лицо, потому что не могли взять в толк, что происходит?
Дальше больше: оказалось, нам нужно зайти тут в один мясной магазин, про который мамка знала, купить бекону и разных колбас, а потом заглянуть в булочную, про которую мамка тоже знала, с детства, как я понял из ее общения с продавщицей: мамка разговаривала с ней слишком громко и по-свойски, а та дала нам по крендельку. Потом мы сели на троллейбус и вышли на площади Карла Бернера, чтобы пересесть на Тонсенхагенский автобус, и пока ждали автобус, успели еще купить по пакетику арахиса в автомате возле фабрики “Прогресс”. Когда мы наконец добрались до дому, то угостились поджаренными ломтиками бекона с вареной картошкой — у нас в семье именно еда служит средством разрешения кризисов или сигналом того, что опасность миновала.
На сей раз все развивалось в обратной последовательности.
Тем вечером никаких лекарств Линде не дали: все они отправились прямиком в унитаз, две полных баночки, а рецепты отныне были надежно заперты в ящике вместе с фотографиями мамки и крановщика — мамкиной счастливой супружеской жизни. В качестве улики, сказала мамка, когда Линда уснула. И еще она сказала, что, очевидно, нам предстоит пережить несколько непростых дней. А также вот что:
— Ничего нет хуже глупости, Финн. А твоя мать повела себя как дура. Глухая и слепая дура. А знаешь, отчего люди глупеют?
— Э-э... нет.
— От страха. Поэтому никогда ничего не бойся, мой мальчик. И не бросай школу, обещаешь?
Ну да, конечно, я и не собирался ее бросать; да и мамка не представлялась мне такой уж розой-мимозой, хоть она и боялась темноты и никак не могла привыкнуть, что мы так хорошо живем, еще и до того, как в наши жизни вошла Линда. Ну и что теперь будет?
— Я не знаю, — сказала мамка, — поживем — увидим. Мы так и поступили, но среди ночи началось — Линда вдруг встала возле своей постели и захотела играть. Потом она захотела в туалет, потом захотела есть. Усидеть на месте она не могла, вскочила и побежала за чем-то в гостиную, тут же забыла, что ей там было надо, ойкнула, вернулась на кухню, там ей в голову пришла новая мысль, и она побежала назад, и так и продолжала бегать кругами по той куцей площади, которую предоставляет в распоряжение своих обитателей трехкомнатная квартира без одной комнаты, сданной. Потом Линда задрожала и опрокинула стул, потом бросила на пол стакан и забилась в судорогах, размахивая руками и ногами. Мамка крепко-накрепко обхватила ее и не пускала, а я убежал в гостиную, сел на пол за телевизором и зажал уши руками, я не знал, жив я или мертв от этих криков и мурашек по коже, а в ноздри резко бил запах мебельного лака и политуры; я принялся разбирать китайские значки, которые должны были направлять электричество, но и это не могло заглушить всех звуков, а потом огромное окно в гостиной посерело и стало наполняться светом, как лист бумаги для рисования, и мамка крикнула мне, чтобы я шел в школу.
И я пошел, даже не позавтракав. Но сегодня было только четыре урока, и когда я вернулся домой, все было по-прежнему: мамка лежала на кровати с Линдой, которая дергала руками и ногами, потела, и лицо у нее было белое с голубым отливом. По всей квартире воняло блевотиной; Линда, которая никогда раньше не плакала, теперь только это и делала, звук был будто пилой водят по камню. Но я понял, что у нас побывала Мар-лене, потому что на столе дожидалась еда; когда я поел, но все еще не знал, жить ли мне дальше или изойти в дым, мамка крикнула мне через дверь, которую я не решался открыть из страха увидеть что-нибудь такое, что невозможно будет забыть, что я могу посмотреть телевизор и потом лечь спать в гостиной.
Но и следующая ночь прошла не менее беспокойно.
В шесть утра к нам зашел Кристиан и спросил, какого черта здесь происходит, но был немедленно изгнан. — И не появляйся сюда! — крикнула мамка, у которой, как оказалось, сил было как у лошади, и она таскала Линду по квартире на руках и утешала ее какими-то неслыханными словами, колдовскими заклинаниями, которые действовали и которые поэтому требовалось повторять до бесконечности. Но вот Линда наконец заснула, и мамка отправила меня опять в школу, на этот раз не забыв дать мне с собой завтрак, обняла на прощание с отсутствующим видом и наказала никому ничего не рассказывать, даже Эсси; “держись”, сказала она, как если бы то ужасное, что творилось с Линдой, было только половиной того, что могло с нами случиться, если бы об этом пронюхал кто-нибудь посторонний.
Я как раз открывал дверь, когда пришла Марлене, а она была далеко не дура, наоборот, и весь день провела с мамкой, которая и сегодня не пошла на работу.
Этим вечером Линда проспала больше двух часов, пока все чудеса не начались снова, как раз когда я собрался укладываться. Но за это время мамке удалось вздремнуть. Я снова улегся в гостиной, с ватой в ушах и мурашками по коже, под звуки битвы в спальне, но проснулся я, только когда Марлене из кресла у дивана спросила, как я.
— Ты как, Финн?
— Десять часов, — сказал я и разом сел в постели в ужасе, что случилось страшное.
Но ничего не стряслось. Хоть сам я весь взмок от пота и слюны, но в квартире царил покой. Было тихо и светло. Посреди комнаты стоял врач, с которым мы разговаривали во время осмотра на Сагене. Он был в пальто, но без шляпы, и говорил что-то укоризненно, но доброжелательно матери, которая накрасилась и, похоже, собиралась на работу. Ни в коем случае не следует взваливать все это на свои плечи, сказал он; уж не знаю, что он имел в виду. А она отвечала:
— Я этого ребенка никуда не сдам!
— Нет, я это понимаю, но...
— Я ее никуда не отдам! Никогда!
Врач повторил “нет-нет”, повесил свое пальто рядом с Кристиановым, будто тоже здесь жил, осторожненько взял мамку под локоток, отвел на кухню, усадил на стул и принялся осматривать ее руки от кончиков пальцев до плеч: на руках проступили багровые полумесяцы, оставленные, как я понял, зубами Линды. Она тоже сидела за кухонным столом. Она завтракала: пила какао, бултыхая ложкой в молочной пенке, и неуверенно улыбнулась мне, когда я тихонько вошел туда. Мамка вдруг засмеялась таким смехом, от которого я начинаю думать о смерти; я почувствовал руку Марлене на голове, она подвела меня к столу и, слегка нажимая рукой, усадила поближе к тарелочке с четырьмя бутербродами, типичными марленовскими бутербродами, намазанными и нарезанными под передачу “Такова жизнь”; и я схватил бутерброд, осторожно надкусил и начал жевать.
— Линда болела, — сказала Линда.
— Я тоже болел, — сказал я, поежившись, и стал жевать дальше; кухонный консилиум как-то скомкался; взгляды всех присутствующих обратились на меня. Мамка встала, вышла в ванную, умыла лицо и заново накрасилась; вернулась на кухню, жмуря глаза на врача и на свет, и спросила, можно ли ей в таком виде идти на работу.
— Это вы меня спрашиваете? — улыбнулся врач.