Соперница с обложки | Страница: 55

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Какая же дура!

А попробовала хотя бы раз на чьем-нибудь плече расплакаться, попробовала позволить себя пожалеть, может, оно и получилось бы? Получилось быть желанной, нежной, слабой, когда необходимо. А так…

А так всю свою жизнь была лишь узнаваемой. Узнаваемой, ненавистной, несгибаемой и еще черт знает какой.

Монстром назвала ее дочь и, наверное, была права. И в том, что благодеяния раздавала направо и налево не из добродетели, а чтобы себя сильнее уважать, тоже была права. Только тут получилось додумать до конца и согласиться с ней.

Ей же нужно было себя уважать, необходимо просто было для того, чтобы самой в себя же и верить. Ей нужны были силы для созидания, она их и черпала в самой себе, считая себя справедливой.

Она ведь как всегда рассуждала? Разве могут быть искренними посторонние люди, благодарившие ее с согбенной спиной за блага ее? Нет, конечно. О какой искренности речь, если они после ее меценатских жестов плавно перекочевывали в разряд ее должников? А она, гадина такая, нет-нет, да и напомнит про должок, хотя их никто и никогда ей не возвращал, да она и не требовала.

Возвращение долга – права была Алла, тысячу раз права – должно было заключаться в полном ей подчинении. Это как-то само собой получалось и даже ею не озвучивалось никогда. Это по умолчанию подразумевалось, потому что помощь исходила конкретно от нее, а не от Ивановой, Петровой или Сидоровой. С ней же не могло быть по-другому. И ненависть, взявшая ее теперь в плотное кольцо, – как следствие.

Замкнутая, черствая, эгоистичная дура, наказанием которой теперь то, что она сидит уже не помнит сколько на цепи со связанными за спиной руками и залепленным липкой лентой ртом. Хорошо еще, что глаза не завязали и она может любоваться старым красавцем-кленом.

Хорош, неподражаемо хорош в своей несгибаемости, но…

Но ведь и он в конечном итоге проиграет. Найдутся силы вероломнее осеннего ненастья, не справляющегося с пурпуром его мантии. Подползут ледяными гадами утренние заморозки, перекроют природный древесный кровоток, и сразу станет бунтарь послушным и податливым, одной ночью расставшись с иллюзиями о собственной никому неподвластности.

Так же вот и с ней, так же и с ней…

Одна ночь перевернула всю ее жизнь с ног на голову. Одна ночь лишила ее всего. И ледяными гадами вползли в ее душу откровения близких ей людей. Перекрыли ей дыхание, остановили сердце.

Ох как поначалу взорвалось все внутри! Ох как захотелось собрать их всех в один свой железный кулак и сдавить посильнее, и давить, давить, не ослабевая хватки. Чтобы брызнуло, кровоточа, меж ее пальцев их надутое самомнение. Чтобы захлебнулись, подавились и поглотали обратно все свои желания и решения, не согласованные с нею. Чтобы схоронили на самом дне своих гнусных душ самые смелые амбицишки свои. Чтобы…

Никакого чтобы не вышло! Ничего вообще не вышло и не получилось! Не могли все, кто населял ее жизнь, ходить вечным строем вокруг нее, и любить, и желать ее по свистку даже из признательности, даже и из возможной любви к ней. Они все ведь тоже имели право на бунт. Они и взбунтовались. Только почему-то вдруг все сразу. И это было так больно!

Все она просмотрела, все пропустила, но не в них, а в себе. Не их стоило одергивать, а себя струнить. Не их следовало гнуть властной рукой, а хватать себя за волосы и таскать по жизни всей, как это делали с ней в этой комнате. Не над ними надо было измываться и подчинять, а усмирять свою гордыню.

Здесь с ней это проделали очень быстро и без особых усилий. Здесь ее усмирили, унизили, превратили в ничто, напомнив, что она так же, как и все, весьма и весьма уязвима. И уязвимость эта вдруг обнаружилась не в слабости ее духа, а в бессилии ее тела перед мощной грубой силой.

Тело ее вдруг напомнило о том, что боль может быть непереносимой и может заставить унизительно просить. Оно требовало к себе внимания изнурительным голодом, жаждой, естественными нуждами и снова заставляло унизительно клянчить.

Тело ее подвело, сведя на нет всю несгибаемость ее духа. И проделало это так мгновенно, что она даже не заметила, как был сведен до ничтожного минимума весь ее многолетний труд над собой.

Она ничтожна! Она ничтожна и ничем не лучше остальных! И выдающегося в ней нет совершенно ничего, кроме хорошей кожи, быстро заживляющей синяки и ссадины, крепких зубов, не ноющих после побоев, и густых волос, не желающих оставаться в чужих пальцах, когда ее за волосы таскали по полу.

Да, ее сломили очень быстро. Она не могла предположить, что станет так слезно просить и дрожать подбородком, который прежде держался параллельно уровню пола и даже чуть выше. Не могла предположить, что знает умоляющие слова. Не ожидала, что способна встать на колени.

Ничто человеческое оказалось не чуждо удачливой высокомерной красавице. Ничто, и даже унижение.

Но никто ее не услышал, никто не отпустил, никто не внял ее мольбам. В том мире, который открылся ей за порогом этой убогой квартиры, не было места уважению к ней как к личности. Здесь никого не интересовало ее положение, даже ее деньгами никто не интересовался, хотя она и предлагала. Царящий под этой крышей беспредел требовал ее исчезновения. Она была не нужна, вот в чем было все дело! Ни она, ни деньги ее. Она просто должна была исчезнуть. Вопрос – когда, пока оставался открытым. На него ей так и не ответили, хотя она всякий раз задавала его, как только срывали с ее губ липкую ленту.

– Не знаю, отстань! – кричали в ответ и били по щекам, бокам, ногам. – Будешь приставать, прямо сейчас вот…

Что именно намеревались сделать с ней прямо сейчас вот, тоже не озвучивалось. Ни разу не озвучивалось. И со временем она стала подозревать, что эти люди просто не знают, как с ней поступить.

Убить? Можно было бы, конечно, но слишком страшно, как ей объясняли. Слишком страшно даже для таких страшных людей, как эти двое. Они же не были убийцами и явно не торопились ими стать. Обстоятельства непреодолимой силы заставили их затащить ее сюда. Заставили связать, заклеить рот и истязать день за днем. А убивать? Нет, они ее не собирались убивать. Может, она как-нибудь напряжется и сама сдохнет, а?..

Издыхать в ее планы не входило, поэтому пытки продолжались. И самой страшной из них было сообщение о смерти Аллы. Господи, если бы она могла дотянуться головой до стены, она бы разбила себе ее непременно. Она бы билась, как та рыбина о лед, о стену, она выбила бы из себя жизнь, потому что та не нужна была ей более. Без них безо всех… Зачем?! Это же слишком больно – просто жить никому не нужной.

Потом она привыкла и к этой своей боли. И снова захотела жить. Не для того, чтобы мстить, нет. С этим, ей казалось, все кончено. Она никогда не станет прежней. Она изменилась. Жить ей захотелось просто для того, чтобы увидеть небо, солнце, которых раньше и не замечала совсем. Чтобы услышать чьи-то голоса, чьи-то еще, кроме этих двух, зловещих.

Пускай бы рядом с ней по улице плелся бродячий пес и слегка поскуливал и смотрел на нее с благодарностью, когда она швырнет ему кусок булки. Он не станет ее раздражать теперь, как бывало прежде, просто потому, что мог заляпать, встряхнувшись, край ее плаща. Пускай голуби воркуют на ее подоконнике, который облюбовали с полгода как. И их она гонять не станет. И сосед Анатолий пускай делает свой бесконечный ремонт и сверлит с утра по выходным, когда ей спать приспичит.