…Мария Дмитриевна, Маша… Машенька моя бесценная!
Красоты в ней было столько, что я оторопел, и так неловко сделалось за шинель мою солдатскую. И вместе с тем радостно стало, что могу видеть я такое дивное милейшее существо. Не успел еще налюбоваться ее золотыми кудрями, глазами темнее ночи и легким румянцем, точеными плечиками – а она уже руку для поцелуя подает, улыбается, беседу начинает:
– Приятно-с, очень приятно-с свести знакомство с настоящим писателем.
Нежный тонкий голос, запах духов… Я был так оглушен всем этим, что только в гостиной рассмотрел мужа ее, очень уж раскрасневшегося. Непременно, конечно же, и он в прихожую выходил поприветствовать нас с Александром Егоровичем. Только я как слепой сделался, увидев Марию Дмитриевну.
Рассказчиком и прежде я был не всегда хорошим. А тут и вовсе замолчал, не знал, что и говорить, как себя вести, как взгляд оторвать от милого лица.
Зато Машенька, должно быть, обрадовалась нашему неожиданному посещению. И все рассказывала про семейство свое благородное, из которого она родом, и что на балу у губернатора довелось с шалью танцевать. [21] Так загорелись глаза ее при этих воспоминаниях! А потом вдруг смутилась Мария Дмитриевна, будто свечу задули. И понял я, что нет того простора и общества, в которое рвется душа ее, что задыхается она в тоске да страдает из-за слабости супруга. И ясно ей, должно быть, что так еще долго будет, а может, и всегда.
– Вы приходите к нам, Федор Михайлович, непременно приходите-с, – сказала она на прощание, и тут до меня донесся детский плач.
Виноватая улыбка появилась на лице Марии Дмитриевны.
– Пашенька проснулся, сынок, – сказала она и поспешила откланяться.
У нее супруг, дитя, своя жизнь, думал я, возвращаясь к себе. Мне, бывшему каторжнику, там не место. Одним словом, решил я более не видеть Машеньки. И плоть, и душа моя приходили в такое волнение, что чрезмерные порывы, над которыми я не имел никакой власти, могли повернуть события нежелательным образом.
Но недели не прошло – у меня Врангель. Говорит:
– Послала за вами Мария Дмитриевна, изволит знать, почему не захаживаете.
Обрадовался я сумасшедше – она же неотступно все помыслы мои занимала. Смутился – а как же Исаев? Добрейшей души, кажется, человек, симпатию ко мне имеет, а я… Потом быстро собрался, торопливо. Скорее к ней, к Машеньке. И будь что будет, потому что уже ничего изменить невозможно.
Сближение наше происходило стремительно. И столь же стремительно погибал муж Машенькин, Александр Иванович. Ревность и укоры совести мои затухли, едва разгоревшись. Исаев как дитя несмышленое, и стыдно ему вещи в ломбард сносить, а сносит, не жалеет ни сына своего Павлуши, ни Марии Дмитриевны.
Как же она страдала, бедненькая моя… Слезы, уговоры, и вроде раскаивается Александр Иванович – а потом все снова начинается: ломбард, трактир. И домой уже ему являться стыдно выпимши-с, а она ждет его всю ночь, плачет от горя. Жаль ей супруга. А еще пуще – себя жаль, потому что не о такой судьбе тяжелой ей мечталось, когда кружилась она, беззаботная, на губернаторском балу.
Снова ночь, и я подле Маши. Оплывает, чуть потрескивая, свеча на столе. Мария Дмитриевна все ходит по комнате, места себе не находит.
– Ах, что же он, где он!
Кусает губы, сжимает платочек, потом отбрасывает. Сверкают слезы на любимых глазах. Я готов умереть, чтобы они высохли. Любовь глубокая вспарывает меня, как ножом, такими изнурительнейшими страданиями, что на донышке души начинает вдруг плескаться мыслишка. А если бы и вовсе не любить! Тогда не мучился бы. Не любить? Ангела моего не любить?! Нет, нет, глупая мыслишка, пустая, от боли это все.
– Федор Михайлович!
Как меняется вдруг ее взгляд. Черные вихри, черное пекучее пламя, вскипающая ночь. Никогда прежде не видел я столько тайны в глазах моей милой.
– Обнимите меня, пожалуйста.
Ее волосы так славно пахнут – летним лугом, утренними цветами, прохладной росой. Жар Машиного худенького тела словно прожигает мои ладони сквозь тонкую ткань платья.
Я хочу сказать, чтобы Мария Дмитриевна не волновалась, что Александр Иванович всенепременно скоро явится. Надо лишь еще немного подождать, а там заря. На заре он всегда возвращается.
Но вдруг – нежданно, непостижимо и сильно, как неотвратимая смерть, меня касаются ее губы. Замираю, парализованный. Мягкие, нежные, не останавливаются, да что же это такое она делает? Как можно? Не позволено, грех!..
Машенька чуть отстранилась, с досадой глянула мне в лицо.
Ее боль, беззащитность. Отчаяние, глубокая тоска. Вдруг понимаю: ей нужен этот омут. Нужен до слез. Если тонешь – наверное, живешь. Хоть что-нибудь, чтобы жить. Ибо выжжено все внутри, а жить хочется, хочется воскреснуть. Моя любовь, другая – ах, не важно, совсем не важно. Только б жить, жить.
Я люблю тебя. Конечно, милая моя, свет мой. Я тоже буду целовать тебя. Прости, неловко, неумело. Ну вот так случилось. Но у меня много-много любви и нежности. Так хорошо? Хорошо. Я смогу. Я буду очень стараться, потому что если бы не знал я тебя, то как не жил бы вовсе. Какая ты красивая! Какая у тебя кожа – ароматный нежный шелк. Помоги мне, не знаю, как управиться с твоим платьем. Быстрее, быстрее. Мне кажется, не могу дышать. Уплываю куда-то, легкая соломинка в водах бурной реки. Не удержаться, не…
Потом она ничего не говорила. Только легкая улыбка тронула губы Машеньки, и чуть ярче обычного порозовевшие щеки ее могли бы насторожить внимательного наблюдателя.
А я понял, что счастья настоящего прежде не знал совершенно.
Через полчаса молчание наше было нарушено отчаянным громким стуком в дверь.
Любимые бровки нахмурились, обозначая на переносице две тонкие морщинки.
– Он, – негромко сказала Мария Дмитриевна и бросилась к порогу. – Александр Иванович, да что же вы такое делаете? Мы с Федором Михайловичем все извелись просто, вас ожидая!
– Мария Дмитриевна, – супруг ее, покачнувшись, прислонился к стене, – хорошие вести для нас. Место получено, в Кузнецке. Похлопотали за меня, конечно. Но и Исаев, знаете ли, не лыком шит, правда? Правда! Собирайтесь, матушка, в дорогу.
Кузнецк, застучало в моих висках. Это ж за сколько верст, как далеко, как ужасающе безнадежно далеко!
Неужели Мария Дмитриевна уедет?! Она уедет, а я сойду с ума, не вынести мне разлуки, обязательно сделаюсь сумасшедшим…
…«Дорогой мой Федор Михайлович, пишу я вам это письмо, и сердце мое разрывается от горя. Второго дня схоронили Александра Ивановича, и остались мы с Павлушей одни на всем белом свете. Будет ли пенсион, еще не известно. Кажется мне, что впереди только темень беспросветная. Ваша добрая дружба – единственная моя отрада посреди горя».