Копье Судьбы | Страница: 30

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пусть Отто не такой известный и у него нет телохранителей, но его губы пахнут медом, и, когда обнимаешь парня, по крайней мере, хотя бы не кажется, что в тесто руками угодила.

Резкая боль оборвала мысли.

Когда она прекратилась и Ева почувствовала, как то самое, твердое и мучившее, выскользнуло из нее, фюрер едва слышно пробормотал:

– Гели.

А потом сразу же закашлялся:

– Ге-ге, кхе-кхе.

Но все равно хотелось плакать, и не только потому, что живот, развороченный и порванный, нестерпимо болел. Ева все услышала. И все поняла. Жалкая уловка любовника лишь подлила масла в огонь.

– Мы поужинаем, – довольно пробормотал фюрер в ее шею. – А потом я распоряжусь, чтобы тебя отвезли домой. У меня завтра много выступлений, я хочу подготовиться и как следует отдохнуть. Лучший сын немецкого народа должен всего себя отдавать на благо Германии.

Несмотря на вскипающие слезы обиды, Ева чуть не удержалась от хохота.

Лучший сын Германии! Если этот – лучший, то как выглядит худший? Лучший нашелся, ну-ну! Надо же, какого высокого он о себе мнения, этот толстый, расползшийся старикашка. Непонятно только, почему его все слушаются, подчиняются, толпами ходят на митинги, где фюрер, брызгая слюной и размахивая руками, произносит свои занудные речи…

У него было одно выступление.

Потом другое.

И сто двадцать пятое.

Ева просматривала газеты: Адольф Гитлер приезжал куда угодно, только не в Мюнхен.

Какое счастье! Не надо ей этой улитки в своем рту, горячего кола между ног и имени другой вместо благодарности за подаренную невинность.

Жаль, что это произошло. Конечно, Отто или какой-нибудь другой парень, за которого она выйдет замуж, не будет в восторге от того, что супруга не является девственницей. Но ничего – как-нибудь всегда можно выкрутиться. И сейчас на такие вещи смотрят куда спокойнее, все-таки не старые времена на дворе. Ильзе рассказывала, что у нее с мужем тоже все после помолвки, еще до свадьбы случилось…

Фюрер передавал при случае конфеты, скромные букеты, небольшие сувениры. Гофман возбужденно потирал руки. А Ева думала, что все между ней и Ади кончено. Что она ему при встрече честно признается: прошла любовь, и поделать ничего уже нельзя.

– Нацисткая подстилка! Дешевая шлюха! Тебе место в публичном доме!

Отец кричал больше часа. Хлестал ее по щекам, вцепился в волосы.

Не мог не кричать. Большей обиды, более сильного оскорбления ему нанести было невозможно…

Папа всегда повторял: «Пока мои дочери не выйдут замуж – я должен следить за ними. Я отвечаю перед их избранниками. Мои дочери должны быть честными и порядочными девушками».

И вот – узнал.

Разумеется, истерика.

– Ты не знаешь, с кем ты связалась! Это мразь, чудовище, исчадие ада! – с красным лицом орал он. – И ему ты отдала свою чистоту! И дело не в том, что ты теперь замуж не выйдешь! Ты запятнала себя, погубила!

Потом он устал. И швырнул в лицо анонимное письмо, в котором говорилось: Ева Браун и Адольф Гитлер были близки во время последнего приезда фюрера в Хаус Вахенфельд.

Обижаться на автора письма Ева не стала. Мать Гели, экономка в резиденции, она готовила им еду, стелила постель, а потом, должно быть, напряженно прислушивалась к тому, что происходит. Она была в домике для прислуги, как распорядился Ади? Или пробралась под дверь спальни? А в общем, какая разница. Она отомстила за свою дочь.

Прошла неделя после получения того письма. Гнев Фритца не стихал.

– Подстилка, – цедил сквозь зубы отец, стоило Еве лишь на четверть часа задержаться после работы. – Ого, какой у тебя аппетит! Еще бы, столько по мужикам шляться!

И это – за ужином; мама, Гретль, Ильзе с мужем, все в сборе, все слышат.

– Опять ты вырядилась, словно шлюха!

А новое платье, которое вот так «одобрил» папа, было строгим, длинным, с наглухо закрытой грудью.

Отец никак не мог успокоиться. В голубых глазах его леденела тоска, лицо стало совсем серым, потухшим.

– Поговори с Гитлером, пусть женится на тебе, – советовали мама и Гретль. – Если уж так случилось. Он должен!

Но Ади считал, что он никому ничего не должен.

Какая свадьба! Не удосужился хотя бы записку с приветствием написать! Ева передала ему через Гофмана десятки писем с просьбой встретиться и поговорить. И не получила ни одного ответа.

Чем больше времени проходило после той поездки в занесенный снегом домик в горах – тем больше сходил с ума отец. И постепенно Еве начинало казаться, что она отдала Ади действительно очень много. И ничего не получила взамен, и исправить ничего уже нельзя. Хорошего было так мало – но вот и оно закончилось. А раз так – то зачем жить? Чтобы слышать папино ворчание, вздохи Гофмана, беспомощные неубедительные утешения мамы и сестричек?

А больше ведь нет ничего, кроме этих упреков и одиночества. Одиночества! Даже рядом с Отто, счастливым, радостным, становится только тоскливее. Потому что его сияющие глаза и улыбка напоминают о том, что радоваться такой беззаботной радостью у нее самой уже не получается, никогда больше не получится…

Папин пистолет лежал в ящике, который никогда не закрывался. Родители пошли в кино, Гретль убежала на танцы, и…

Ева не боялась. Была как в тумане, понимая, что вот-вот все свершится. Надо только выждать полчаса, а лучше час. Чтобы убедиться: родные точно ушли, не вернутся.

Достав пистолет, она на секунду задумалась. Прошептала:

– В голову надежно. Но, должно быть, некрасиво. В живот? А если не выйдет?…

Ответ нашелся.

Шея.

Белоснежная теплая шейка, по ней бежит жизнь, уязвимое нежное место. А в гробу рану так легко прикрыть кружевным воротничком или шарфом.

«Боль от выстрела напоминает пекучий ожог, – мелькнуло в угасающем сознании Евы. – Горячо, очень горячо…»

– Ева, малышка, что ты наделала? Глупенькая моя девочка. Как я виноват перед тобой!

В темноте почему-то звучит голос Ади. И еще пахнет свежими влажными розами.

Очень хочется открыть глаза. Попросить, чтобы принесли зеркало, и посмотреть на шею.

«Похоже, я жива, и у меня галлюцинации, – решила Ева, чувствуя, как под тугой повязкой начинает жарко разгораться костер боли. – Меня преследует голос Ади. Да, точно, я ведь слышу его четко. Неужели я и правда люблю фюрера? Мутится в голове».

– На войне, Ева, страшно мне не было. Знаешь, теперь совершенно не понимаю, почему сердце мое не ведало страха. И даже когда я чуть не погиб от отравления горчичным газом…

Галлюцинации не проходили.

Глаза не открывались. Веки и ресницы казались тяжелыми, неподъемными, навсегда приросшими к коже плотными полосками свинца.