«Я не буду тебя кушать», – обещает Мойша разделанной туше.
И не сдерживает это обещание. Бабушка так уговаривает внука попробовать тушеного мяса. Кусок застревает в горле, но… Бабушка, милая, родная, как ей отказать.
Весь двор заполнен коровьими шкурами. А над ними летают души убитых коровок. Ангелов много, очень много. Увидев их впервые, Мойша перепугался до смерти, мороз прошел по коже, страх сдавил горло. Но ангелы, белые, прозрачные, приветливо взмахивают крыльями и растворяются в черной свежей ночи, становятся звездами, далекими, дрожащими.
А папины ангелы – другие. Темно-синие, уставшие, они грустно кружатся над сидящим за столом отцом. В длинной папиной бороде, в волосах, на одежде – везде мерцают селедочные чешуйки.
По вечерам мама пододвигает к отцу горшочек, в нем вкусно пахнущее жаркое. Жаркое – только для папы. Он работает грузчиком в селедочной лавке, ворочает тяжелые бочки. Рассол заливает одежду, соль и чешуя, кажется, намертво впитались в папу, не отмыть, не избавиться. Хацкель [2] засыпает за ужином. Он так устает, что вечером лишается всяких сил. Только при взгляде на детей на его губах иногда мелькает едва уловимая улыбка.
Ах, как же горько смотреть на папины руки – мозолистые, распухшие.
Хацкель набрасывает талес, открывает Тору. Но, прочитав буквально пару строк, клюет носом, начинает посапывать. Тогда Фейга-Ита наскоро дочитывает молитву, задувает стоящую на столе свечу, и кухонька погружается в желтый полумрак. Тусклый свет керосиновой лампы рисует тени на выбеленных стенах.
Рисует…
Мойша долго не знал, что это такое – рисовать. В хедере преподавали идиш, иврит и Тору. Ходить в синагогу, отмечать Пурим, Суккот и Йом-Кипур, [3] молиться – все это было так же естественно, как дышать. Лишь когда мама отвела его в гимназию, а потом вышла к Мойше, сидевшему у кабинета директора, взволнованная и раскрасневшаяся, он впервые услышал что-то непостижимое. Непонятное.
– Мошка, бедный мой Мошка, – крохотный мамин подбородок задрожал, – директор говорит: в гимназию не принимают евреев. А еще он сказал, что будь его воля – он вообще запретил бы евреям жить в Витебске.
Мойша пытался осознать смысл маминых слов, но не мог. Здесь их дом. В этот, на Покровской улице, семья переехала, когда удалось скопить денег. А раньше жили в лачуге на Песковатиках. Рядом с тюрьмой и сумасшедшим домом. Мама рассказывала, что, когда он родился, в городе начался пожар. Все перепугались. И маленький Мойша перепугался и не хотел плакать, и все уже решили: не жилец. Но его положили в корыто с закругленными краями, и вот тогда он завозмущался…
Здесь все такое родное. Это его город, его река, его улочки с крышами покосившихся бедных домишек. И с роскошными магазинами, у которых останавливаются кареты и важные дамы с высокими прическами маленькими шажками идут за покупками. Как это – запретить жить?
– Потом, – решительно сказала мама, и ее руки исчезли под многочисленными складками широкой темной юбки, – потом я все тебе объясню, про погромы, про черту оседлости.
Наконец извлекла небольшой позвякивающий мешочек.
– Жди здесь, – распорядилась Фейга-Ита и, смахнув хрустальную, сбегающую в прорезь морщины слезу, вновь скрылась за дверью.
За взятку в пятьдесят рублей Мойшу Сегала приняли в гимназию. Мальчишки хихикали над его бедным потертым платьем. Но Мойша, чтобы не расстраивать мамочку, честно пытался учиться. Только вместо упражнений его рука машинально вычерчивала на обложках тетрадей то профиль соседа по парте, то мост над Двиной, то маковку церкви, возвышавшейся над одноэтажными домиками.
– У тебя, похоже, талант, сынок. И чем же мы прогневили бога, что он так нас покарал? – сказала как-то Фейга-Ита, увидев рисунки. – Должно быть, ты пошел в деда. Ах, какими красивыми фресками расписал Хаим Бен Исаак синагогу в Могилеве!
В этот момент Мойша вдруг понял, что должен стать художником. Это его дорога в жизни. Тот путь, который манит. Иначе нельзя, по-другому будет неправильно, только рисование, это единственное, что заставляет биться сердце. И непостижимое сладкое счастье затопило его всего. Малиновые рассветы и рыжие закаты. Промокшее, налившееся грозой или легкое, высокое небо. Лица, фигуры. Цвета. Все то, что заставляло замирать в восхищении. Оно создано для того, чтобы жить на картинах.
На следующий день они с мамой поехали на трамвае в гости к тетушке Хаве. Но Мойша не помнил ни тетушку, ни шумных братьев и сестер, ни обед, которым угощали родственники. «Школа живописи и рисования Иегуды Пэна». Такую надпись он увидел из окошка трамвая. Просто синяя жестяная вывеска. Школа! Живописи!! И рисования!!!
Надо подготовить наброски. Поэтому Мойша, не откликаясь на зов любимой мамочки, спрятался в тени яблонь и рисует, рисует.
Конечно, папа будет недоволен. Хацкель уже видел рисунки Мойши, и на почерневшем от тяжелой изматывающей работы лице появилось выражение крайнего неудовольствия. Он напомнил, что рисование – грех, что нельзя изображать людей. Да только это, наверное, какая-то ошибка, недоразумение. Бог – это жизнь, это любовь. А жить и любить можно лишь тогда, когда небо и звезды возникают на белоснежном листе бумаги.
…– Мошка! Куда же ты запропастился!!!
– Иду, мамочка!
Мойша не идет – бежит, мчится, перепрыгивает через грядки, прижимая к груди заветный блокнот.
Он решился сказать все сразу. Прямо.
– Папа! Папочка, послушай меня. Я должен выучиться на художника!
Сестры прыснули со смеху, мама всплеснула руками, братья удивленно раскрыли рты.
Хацкель невозмутимо пережевывал мясо.
– Это станет моим ремеслом, папа, – срывающимся голосом просипел Мойша… – Я буду рисовать картины. Папочка, пожалуйста, пойми. Для меня это очень важно.
Восклицание отца – как приговор.
– Да какое это ремесло?!
– Мое…
Фейга-Ита осторожно заметила:
– Плата небольшая. Пять рублей в месяц. Может, пусть попробует?
Не произнося ни слова, Хацкель встал из-за стола. Мойша прислушивается к доносящимся из комнаты родителей звукам и мысленно рисует картины. Вот отец вытаскивает стоящий под кроватью сундук. А эти шорохи – перебирает вещи, деньги далеко, на самом дне. Наконец звон монет, папа зажимает их в ладони.
В мысленных набросках больше нет нужды.
Папа вышел из комнаты, прошел через кухню, звякнул колокольчиком над входной дверью. Мойша бросился вслед за отцом и замер. Деньги валяются на земле, в пыли. Куры косятся на желтые кругляши, им хочется подойти ближе, но страшно…
– Спасибо, папочка! – прокричал Мойша и бросился на колени.