— Клянусь во имя Верховного Строителя всех миров никому и никогда не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов доктрины и обычаев масонства и хранить о них вечное молчание. Обещаю и клянусь ни в чем не изменять ему ни пером, ни знаком, ни словом, ни телодвижением, а также никому не передавать о нем — ни писать, ни печатать, ни вырезывать, ни рисовать, ни красить или гравировать, не подавать повода к тому, чтобы это случилось ни на какой вещи под небесами, подвижной или неподвижной, на которой тайна могла бы быть прочитана и понята, и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Все это я обещаю без всякого колебания, внутреннего умолчания или какой-нибудь увертки. Если я не сдержу этой клятвы, то обязуюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык с корнем и зароют в морском песке при низкой воде, за кабельтов расстояния от берега, где прилив и отлив проходят дважды за двадцать четыре часа. Да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут его потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника.
— Почему вы сделались масоном? — спросил мастер, лицо его по-прежнему было суровым, как если бы даже страшной клятвы, произнесенной Алексом, было недостаточно для полного к нему доверия.
— Для тайны, — ответил он, — и чтобы из мрака тотчас перейти в свет.
— Есть ли у масонов тайны?
— Есть много и высокой цены.
— Где сохраняют они их?
— В своих сердцах.
— Кому они доверяют их?
— Никому, кроме братьев и товарищей.
— Как открывают они их?
— Посредством знаков, примет и особенных слов. После этого к Алексу приблизился Джеймс и научил его ученическому знаку, прикосновению и слову, по которым товарищи узнают друг друга.
Прикосновение, которым братья ученической степени узнают друг друга, состоит в том, что надо ногтем большого пальца правой руки прижаться к первому суставу правой руки брата. Слово есть «Иакин», произносимое братьями раздельно и по очереди: первый говорит «Иа», второй — «кин», первый «Иакин». Алексу сказали еще одно слово: «Боаз». «Иакин» и «Боаз» были названия двух столбов в Соломоновом храме.
Теперь церемония приема была закончена. Алекс стал братом. Он приобрел первую степень масона и диплом своего причисления к ордену. Теперь он мог не только усваивать царственную науку вольных каменщиков и готовиться к прохождению других, более высоких степеней, но и трудиться во славу ордена. Теперь он был духовно укреплен и мог выстоять против врага, не осененного сиянием пламенеющей пятиконечной звезды, которая освещала собою путь каждого масона.
Екатерина бежала через лес знакомой, еле заметной тропкой, поднимая непомерно длинный подол своей синей амазонки и досадуя, что не успела переодеться. Но появилась эта новая забавная родственница, которая сперва показалась хорошеньким мальчиком, а потом обернулась такой же хорошенькой девчонкой, — и стало не до переодеваний. Вот и цепляйся теперь подолом за траву и кусты. Как бы не порвать дорогой бархат... Екатерина обеспокоенно оглядела длинный хвост амазонки, перекинутый через руку, но тут впереди раздвинулись кусты и на тропку выступил молодой человек в сером шелковом камзоле, с перекинутым через руку серым плащом. При виде его Екатерина вскрикнула от счастья — и ринулась в его объятия, мгновенно позабыв и о бархате, и обо всем на свете.
Мужчина был невысокого роста, не выше Екатерины, и производил впечатление хрупкости, особого изящества, но это нравилось ей, несмотря на то, что и отец, и братья ее отличались почти богатырской статью. Ей нравились тонкие черты его красивого лица, ясные глаза цвета густого меда, нравились чуть рыжеватые, мягко вьющиеся волосы, пышные, столь тщательно ухоженные, что смотрелись краше любых, самых дорогих париков. Ей нравились его белые руки с нежной, будто у женщины, кожей. Он и не скрывал, что ложится спать только в перчатках, сначала обильно смазав руки самым жирным кремом, который делал сам, по своему собственному рецепту, да и Екатерине подарил несколько склянок с собственноручно изготовленными притираниями, которыми она пользовалась каждый вечер с особенным, чувственным наслаждением. Покрывая душистым кремом лицо, она воображала, что губы этого человека касаются ее щек и лба. Намазывая руки, представляла, как он целует ей каждый пальчик в отдельности. А когда осторожно втирала крем в шею и грудь, кровь жарко билась во всем ее теле, и самые смелые, самые горячечные мечтания бродили в ее голове, словно молодое вино в мехах.
Высокомерная княжна Екатерина Долгорукая без памяти любила этого человека.
Звали его Альфред Миллесимо, и он был шурином австрийского посланника в Петербурге графа Братислава, исполняя при своем родственнике должность атташе. Екатерина познакомилась с ним на приеме у саксонского министра Лефорта. Представила их друг другу жена английского посланника леди Рондо, когда все собравшиеся были самозабвенно увлечены игрой в карты, для которой, собственно, и собирались у Лефорта — человека не очень приятного в общении, зато азартного картежника. Добродушной сплетнице леди Рондо сделалось жаль двух молодых людей, которые не разделяли общей страсти к игре, вот она и познакомила княжну Екатерину с молодым графом, не подозревая, что положила начало совсем другой страсти... Они полюбили друг друга с первого взгляда, и совсем скоро Миллесимо уже сделался своим человеком в доме Долгоруких. Еще через некоторое время молодые люди были объявлены женихом и невестой. Князь Алексей Григорьевич казался очень доволен партией, которую сделает дочь: ведь семейство Миллесимо, поселившееся в Богемии в конце пятнадцатого столетия, было ветвью старинного итальянского рода Каретто, состояло в родстве с маркизами Савоны и другими влиятельными, старинными фамилиями. Князь Иван Долгорукий, благоволивший к Братиславу оттого, что к нему благоволил молодой император, также покровительствовавший обручению Екатерины. Ее сестра Елена, и вполовину не такая красивая, как остальные молодые Долгорукие, злословила, будто Екатерина и черту руку отдаст, только бы этот черт был иноземного подданства и смог увезти княжну из России, которой та не любила. Это правда: Екатерина больше всего на свете желала бы жить за границей, однако никакого расчета в ее любви к графу не было. Беда лишь в том, что расчетами была переполнена голова ее отца.