Стали пробовать. Лучше всех почерк оказался у Сергея Григорьевича. Князья Василий Лукич и Алексей Григорьевич сочиняли духовную и диктовали ему, так что выходило: один скажет, а другой прибавит. Князь Иван Алексеевич смотрел-смотрел, как дядюшка водит пером по бумаге, хмурился-хмурился, потом вдруг вынул из кармана какие-то две бумага и решительно сказал:
— Посмотрите, вот письмо государево и моей руки. Письмо руки моей — слово в слово как государево письмо. Я умею под руку государеву подписываться, потому что я с ним в шутку писывал.
И под одним листком с составленной духовной он подписал: «Петр».
Дядья стали глядеть да сравнивать и хором решили, что почерк князя Ивана Алексеевича удивительно как схож с почерком государя. И все же они не решились дать ходу фальшивой духовной. Оставался другой листок, еще не подписанный. Алексей Григорьевич сказал сыну:
— Ты подожди и улучи время, когда его величество от болезни станет свободнее, тогда и попроси, чтобы он эту духовную подписал. А если за болезнью его та духовная его рукой подписана не будет, тогда уже мы, по кончине государя, объявим ту, что твоей рукой подписана, якобы он учинил свою невесту наследницей. А руки твоей с рукою его императорского величества, может быть, не различат.
Вслед за этим князь Иван, прихватив оба листка с духовной, поехал в Лефортовский дворец и ходил там, беспрестанно осведомляясь, не стало ли лучше государю, нельзя ли быть к нему допущенным? Но близ государя неотходно был Остерман. Вообще никого из посторонних не допускали к нему. Камердинер Лопухин сам разводил огонь в печи, да так, что к голландке нельзя было притронуться и больной все время сбрасывал одеяла.
Сквозь запотевшие, сочившиеся испариной стекла видно было, что народ, встревоженный болезнью царя, толпился у дворца. Иногда проходили войска, раздавалась барабанная дробь. Барон Остерман стоял у плотно закрытых створок, напрасно пытаясь уловить хоть струйку свежего воздуха и потирая грудь. Доктор Николас Бидлоо, только что покинувший комнату, настрого запретил открывать окно.
— Андрей Иваныч... — послышался слабый голос, и барон, резко повернувшись, увидел лихорадочно блестевшие глаза молодого императора. — Андрей Иваныч, я жив еще?
Остерман растерянно оглянулся на замершего Лопухина, потом приблизился к постели:
— Вы живы, ваше величество, и, даст Бог, поправитесь.
Лопухин закашлялся.
— Чего перхаешь, Степан Васильевич? — чуть слышно спросил Петр. — Тут не продохнуть, а ты кашляешь. Окошко отворите, а? Дохнуть разу нечем. Дурно мне...
Остерман оглянулся. Лопухин сидел на корточках у печи и смотрел на него, чуть приоткрыв рот. Остерман пожал плечами:
— Ну что я могу поделать с волею вашего величества? Этого было достаточно, чтобы Лопухин поднялся с корточек, постоял некоторое время согнувшись, разминая колени, а потом боком, словно крадучись, приблизился к окну и дернул створку во всю ширь.
Наружу вырвался клуб пара, а в комнате вмиг сделалось прохладнее.
— Ого! — тихо засмеялся Петр. — Хорошо как! Нет... — Голос его вдруг упал. — Нет, студено. Закрывайте.
Лопухин с силой захлопнул окно.
— Степан Васильевич весьма послушен воле вашего величества, — усмехнулся Остерман. — А теперь, пока не воротился доктор и не начал бранить нас за непослушание, примите-ка лекарство.
— Лучше бы мозельского али пива, — пробормотал юноша, которому до смерти надоело горькое питье, которым его потчевали.
— Думаю, Степану Васильевичу и сейчас ничего не останется, как подчиниться, — сговорчиво кивнул Остерман.
Он отвернулся от постели и вынул из кармана на груди плоский розовый флакон с золотой пробкой. Подал его Лопухину, стараясь, чтобы больной ничего не видел. Впрочем, император лежал с закрытыми глазами и думал, что зря он, наверное, надышался этого студеного январского воздуха. Как бы те было худа!
— Довольно будет пяти капель, — сказал Остерман. — Вполне довольно.
Лопухин прошел за ширму, где стоял столик со склянками. Небрежным движением сдвинул их, освобождая место для стакана. Налил туда вина из высокой узкогорлой бутылки, нажал на золотую крышечку и резко повернул ее против часовой стрелки. Наклонил над стаканом флакон и вылил туда пять капель темной, пряно пахнущей жидкости.
Собственно, там и оставалось-то всего лишь пять капель. Но и этого вполне хватило, чтобы Россия лишилась своего государя...
Наутро сыпь в ужасающих размерах высыпала в горле и в носу больного. Жар настолько усилился, что никто теперь не сомневался в страшном исходе.
18 января Алексей Григорьевич Долгорукий, осунувшийся, мрачный, на себя непохожий, приехал в Лефортовский дворец, отыскал сына и спросил:
— Где у тебя духовные?
— Здесь, — князь Иван похлопал себя по груди.
— Показывал кому?
— Христос с вами, батюшка. Его императорское величество без памяти лежит.
— Ладно, — буркнул Алексей Григорьевич. — Давай сюда, чтобы тех духовных никто не увидел и не попались бы они никому в руки.
Князь Иван сунул отцу оба списка.
За спиной раздались шаги. Долгорукие воровато оглянулись. Генерал-майор Кейт, прямой, спокойный, прошествовал мимо них, направляясь к опочивальне государя. Все знали, что Остерман иногда выходит от больного и о чем-то совещается с Кейтом.
— Чего им тут надо, воронью иноземному? — проворчал Алексей Григорьевич и устало добавил: — Ох, завтра число какое, помнишь? 19 января. Завтра бы венчались они, но, видно... Ладно, прощай, Ванька. Поехал я домой. А ты тут еще побудь. Вдруг да смилуется Господь...
Но Господь не смиловался над больным мальчиком. Состояние здоровья государя было признано окончательно безнадежным. Его причастили Святых Тайн, и три архиерея совершили над ним таинство елеосвящения.
Остерман стоял у изголовья неотступно, умирающий беспрестанно звал его по имени, словно просил о чем-то. О чем?..
В ночь на 19 января наступила агония. Во втором часу ночи Петр вдруг приподнялся на постели, крикнул:
— Запрягайте сани, я еду к сестре!
Откинулся на подушки и испустил дух.
Услышав об этом, Иван Долгорукий пробежал по дворцу с обнаженной саблею в руке, крича: «Да здравствует императрица Екатерина!» Не встретив ни в ком поддержки, он воротился домой и приказал отцу сжечь оба списка завещания.