Дембеля-сослуживца и многих других увезли на этой же полуторке на станцию – отправили в более глубокий тыл. Натан сказал – на базе узловой больницы создадут сортировочный госпиталь. Как я понял – санитарные поезда с фронта тут будут разгружаться и уходить обратно на фронт за свежими «котлетами». А госпиталь уже будет сортировать кого – куда. Тяжелых транспортабельных – в тыл, не транспортабельных – долечивать до возможности отправки, легких и средних – в другие госпиталя города, района, области. Ну и конечно – срочная медпомощь всем поступившим. Меня Натан оставил, уговорил главврача, с которым дружил. Они меня вместе и с того света вытаскивали. Натан обещает на ноги поставить до заполнения госпиталя. Очень надеюсь.
В парке появился новосёл – военно-полевая кухня с толстым добродушным младшим сержантом в качестве повара с белым передником и огромным черпаком в комплекте. Теперь все ходячие у неё и терлись. Та же каша из котла Васи, так звали повара, была в несколько раз вкуснее.
С меня сняли лангету, ещё из шрамов ниток-швов подёр гали. Остались повязки и гипс на руке. Но пальцы руки стали работать, а нога по-прежнему не гнулась. Так и ковылял, как Костяная Нога. Одежду не отдавали, ходил в абсолютно уродских тапках и полосатой хэбэшной пижаме (откуда они её отрыли?), закипячённой до цвета навоза.
Вынужденное безделье меня уже стало напрягать. Я сам над собой офигевал, но факт. Обычно я ленивый, домосед, диванолеж, игроман (компьютерный). Мог все 28 дней отпуска за компом или перед зомбоящиком телека просидеть и нигде ничего не шелохнется, а тут меня просто подрывало куда-то. В такие моменты я слонялся, хромая, по парку, доставал Аароныча и старшую сестру-хозяйку требованиями вернуть форму. Аароныч был неприступен, но сестру-хозяйку я довольно быстро достал, в смысле допёк. И она выдала мне мою форму. Надо было видеть её довольную ро…, а нельзя ж так про женщин, в общем, физиономию, когда она увидела мою рожу (о вот сам про себя я так могу) – я получил кучу окровавленного изорванного тряпья и вспоротые сверху донизу изношенные сапоги.
– Получи, распишись.
– Это что? Как я это надену?
– Но мы тебя из этого как-то вынули.
– А чё сапоги-то испортили?
– Надо было вместе с ногами их снимать?
– Так у меня ноги-то не перебиты!
– А мы знали? Весь был как телячья отбивная. Да ещё тяжеленный! Умучились мы с тобой, пока ворочали.
– А что от крови не отстирали? Как я сам, одной рукой, стирать буду?
– Да, мы выкинуть думали. Тут и восстанавливать нечего – дыра на дыре. А ты что теперь делать с этим будешь?
– Да, похоже, ты права. Это не восстановить. Отстираю – ремкомплект будет.
– Что будет?
– Ремкомплект. Другую форму попробую найти, а эта на латки пойдёт. Видишь, все нашивки, значки целы. Всё на новую форму перешью.
– Понятно. Ну, давай тогда обратно. Постираем мы твои заплатки, может, правда сгодится на что. А новая форма… Похоже, ты на поправку идёшь. Кто бы мог подумать? Ты, видно, в рубашке родился. Какого тебя привезли…
Я вдруг увидел слёзы в глазах этой, суровой в общем-то, женщины. Правду говорят – жалости в сердце русской бабы на весь свет хватит. Она быстро смахнула слёзы. Отвернулась, будто что-то ищет, продолжила:
– А то, глядишь, и на службу вернёшься.
– Конечно, вернусь!
– Вот там и выдадут тебе новую форму. С иголочки.
– Ой ли!?
– Конечно. Ты же от своих отстал. А где они теперь? Натан говорит, полк твой в Смоленске в окружении бьётся. Может, и перебили уже всех. Так что, тебе прямая дорога к нашему военкому, Андрею Сергеевичу. А у нас в городе своя швейная фабрика. Сейчас только военное и шьют. Уже в две смены. Стариков позвали обратно, девок сопливых учат. Если свет наладят – в три смены работать будут. Так что, форму новую получишь.
– Спасибо, мать. Обнадёжила.
– Ты бы, сынок, к Натану обратился. Он с главврачом дружен, а тот с Сергеичем, военкомом, знается близко – выросли вместе. Может, придумают чего.
Я так и поступил. Но Аароныч меня не понял. Так и сказал:
– Не понял я тебя, старшина. Если комиссоваться хочешь – тут я тубе не помощник – сам решай.
– Ты чё, Натан Аароныч? Я, наоборот, служить хочу. В бой быстрее. Там ребят моих в блин раскатывают, а я тут, на казённых харчах, кисну.
– А, вон оно что! А я уж, грешным делом, разочароваться в тебе хотел. Думал, ошибся в тебе.
– Зря ты.
– Ты уж прости глупого еврея. Но не стану пока ничего делать. Рано. Слаб ты ещё. Хотя динамика положительная, всё может испортиться в самый неподходящий момент.
– Жаль. Ну, а такая заморочка…
– Что?
– Да не заморачивайся!
– Что?
– Да что ты такой есть-то! Всё тебе на литературном разжуй. Проблема: часть моя неизвестно где. К кому я приписан, где на довольствии состою?
– Да, это точно, как ты говоришь, за-мо-ро-чка? От слова морок? Навеянный кошмар-заблуждение. Довольно точно. Довольствие…
– Да. Как говорил товарищ Ленин: «Социализм – это учёт и контроль».
– Ты больше нигде так не ляпни. Ленин так не говорил.
– Так, где я на учёте состою? Кто меня контролирует и довольствовать должен? Хотя бы пока, до выписки, в денежном и одёжном-обувном довольствии.
– Да, об этом стоит, как ты говоришь, потереть?
– Перетереть.
– Откуда ты словечек этих набрался? Или вспоминать начал что?
– С мира по нитке – нищему рубаха. Ничего пока не вспомнил. Так нахватался. Не парься!
– Что? Я не в бане.
– Да это тоже значит – не забивай головы. Ну, так что, не забудешь?
– Да уж постараюсь.
– А насчёт баньки ты напомнил – я ведь знаю, что это. Буквально кожей почувствовал. Смотри мурахи какие. Наверное, баню я люблю. Аж жар по душе прошел!
– Всё-таки вспомнил! Память возвращается! Это же просто замечательно.
– Да, ништяк!
– Что?
– Неплохо, говорю. Тем более, надо решать скорее. Воевать мне надо, Натан. Всю жизнь я к войне готовился, а сейчас – здесь. А там щеглы, жёлторотые неумехи гибнут пачками. Воевать мне надо, Натан.
Во как я в легенду вжился!
– Да услышал я тебя, отстань. Как ты говоришь – «отвали»? – фыркнул Натан Аароныч и пошёл к корпусу госпиталя.
А я откинулся на спинку лавочки, зажмурился, вдохнул чистый горячий летний воздух. Хорошо-то как здесь! Спокойно. Где-то война, ещё где-то сумасшедший, бешеный двадцать первый век, а здесь всё тихо, спокойно, как во сне.
На душе тихо, но тоскливо – скучаю по своим любимым. Жене, сыну. Увижу ли я их? Как они там? Я ведь там погиб. Поди, схоронили. Все глаза уже выплакали. Как они будут без меня? Ох, херово-то как. Чем больше думал о них, тем тоскливее становилось. Места себе не находил. Метался по парку до заката, сторонясь людей – общаться ни с кем не мог. Скорее бы на фронт, что ли! Уж убьют, мучиться перестану.