— Густав, ты пишешь картины… — говорила она вроде бы благожелательно, вроде бы довольная непостижимыми талантами мужа, но, по сути, порядком обеспокоенная таким оборотом дел.
Итак, Гуча изредка рисовал дома, а жена, иногда приглашаемая в кабинетик с целью оценить новое произведение, скорее была склонна сетовать на то, что «краской снова на полу накапано, где это видано, чтобы так флейтушить в квартире», чем честно высказаться о картине; она бесстрастно смотрела на творчество Густава, кивая головой с наигранным одобрением, чтобы не печалить мужа, однако все чаще пыталась делать монотонные критические замечания:
— Но почему все так угрюмо, какие-то они у тебя мрачные эти твои картины, даже повесить у нас нельзя, ребенок испугается; я знаю, что они хорошие, но не мог бы ты хоть раз что-нибудь красивое нарисовать, ну хоть мой портрет или дочки нашей…
Гуча не мог; хотел, но не мог, потому что в глубине души у него все еще звучал похоронный марш, о котором ему давало знать как раз его искусство; именно теперь, когда он был полон веры в себя, он не был в состоянии выразить ее кистью, его полотна по-прежнему были заполнены картинами смерти и страдания. И тогда он понял, что пора завязывать с этой привычкой, он решил раз и навсегда продать все, что удастся остальное — раздать знакомым, а мануальный голод утолять рукоделием. Но когда пришли покупатели, среди которых он узнал и однокашников по художественному училищу, стали с восхищением разглядывать его картины и, не желая прямо выразить свое признание, начали торговаться, назвав цену на сильно заниженном уровне, на защиту Густава встала жена:
— Хватит мне тут этой торговли, это искусство! Оно стоит больше, чем все вы вместе с вашими кошельками! А ну-ка марш отседова!
После этого вмешательства Гуча почувствовал, что он достиг высшей ступени жизненного комфорта, найдя в лице жены верного и решительного союзника; он понял, что с ней он не пропадет, что теперь он уже ни о чем не должен волноваться, теперь он может только сидеть в кресле и наблюдать, как дочурка учится ходить, как жена хлопочет по дому, как она мягко обводит взором комнаты, замечая даже самые мелкие неровности на ковре, самые маленькие пятнышки на скатертях, несимметричность складок на занавесках, он сидел в кресле и наблюдал, и чувствовал, что счастье как раз в том и состоит, чтобы раз и навсегда в жизни почувствовать себя в безопасности, чтобы оказаться в такой точке, которая больше не требует от тебя никакого риска, чтобы найти убежище от мира, и особенно от себя самого, — а надо признать, что жена защищала Густава от Гуча исключительно эффективно.
Вот тогда-то и разразилась эта война:
— Это нас не касается, это пройдет стороной
этот Вермахт:
— Знаю, что берут силезцев, но ведь они засранцы
эта мобилизация:
— Das ist Mißverständnis, ich habe ein Kind, ich habe gute Ausbildung! [1] Он меня что, не понимает?
эти казармы:
Пишу тебе, любимая, с надеждой, что тебе удастся как-нибудь выяснить это недоразумение, пока что мы стоим…
эти кошмары:
— Ладно, хлопцы, как начну храпеть ночью, вы меня легонько толкните, только не душите, дьяволы, подушкой!
этот марш-бросок:
— А ведь эти сукины сыны нас пушечным мясом считают, своих бы туда не послали…
эти окопы:
— К Твоей защите прибегаем, Святая Матерь Божья…
этот штурм:
(Я был создан для искусства бегом бегом у меня должна была быть спокойная перебежками перебежками размеренная жизнь пригнуться пригнуться Боже дай мне еще хоть раз дай ой бьют нет вот только сейчас начали бить по нам только бы в воронку спрятаться в воронке никогда в одно и то же место не попадают…)
и наконец эта воронка:
(…переждать переждать переждать это как гроза если человек хорошо спрячется молния в него не ударит ой бьют мама молись за меня мама папа молитесь теперь за меня о Матерь Божья ничего не слышу ведь я болел ведь лечился ведь такие как я для них войну не выиграют ничего не слышу о Боже кровь из ушей она ведь обычно не из ушей идет что это со мной ничего не чувствую не слышу не хочу в этом мундире не хочу умирать в немецком мундире снять снять снять… не чувствую ничего… моя кровь… какая темная… мама… молись, сейчас………………..)
Каждый год старый К. ставил свечку Гуче под кладбищенским крестом, в это приятно-теплое, как костер, множество огоньков, и когда из-за спины он слышал, что пора идти в эту ноябрьскую снежную изморось, он возносил молитву за Гучу его небесному покровителю, молился за его загубленную душу Святому Спокойствию и давал обет, что выберет себе это имя на миропомазании, если только Святой Спокойствий будет его опекать повнимательнее, чем он опекал Гучу, старшего из несостоявшихся его дядьев.
Отец старого К. боялся, что война и его растопчет. Но рассчитывал на то, что, как и вихрь, война крушит хаотически, беспорядочно, срывает крыши с жилых домов, рядом с которыми оставляет нетронутыми хозяйственные постройки, и, может, его-то как раз и пощадит. Отец старого К. в силу своей профессии боялся войны особенно, потому что она разрушала то, что он строил; отцу старого К., профессиональному строителю, еще задолго до войны снились ночные кошмары о развалинах на месте возведенных им домов, это была его неизлечимая болезнь, рак сновидений, еженощные крики, пот, вскакивание с постели с учащенным сердцебиением; даже жена не могла ему помочь, со временем она переселилась в детскую, оправдываясь тем, что не может больше выносить пробуждений среди ночи, что хочет хоть ночь выспаться как нормальный человек. Отец старого К. педантично следил за работниками, производил десятки дополнительных замеров в уже построенных зданиях, посещал уже давно заселенные дома и выспрашивал жильцов, не заметили ли те случайно каких трещин, надломов, ведь под землей шахты, случаются затопления, так что всегда лучше проверить, не покрошилось ли что, ведь порой достаточно едва заметной щелочки, трещинки в штукатурке, чтобы с нее началась катастрофа; он выспрашивал людей со страстью слишком обеспокоенной матери, так что те со временем стали к нему нелюбезными, привычными к тому, что то и дело приходит какой-то коммивояжер, и уже через приоткрытую дверь, не ожидая вопроса, уверяли его, что ничто не потрескалось, ничто не отклонилось от уровня, спасибо, мол, вам за заботу, до свидания. А когда разразилась война, он ждал только, что сон его сбудется, ждал, что вот-вот начнут валиться дом за домом, пенял себе позорное отсутствие фантазии, ибо можно ведь было усилить своды подвалов, приспособить последние под бомбоубежища, да и вообще как это возможно, что архитекторы в стране, которая восстала из руин только что закончившейся войны, не заложили в проект подвалы-бомбоубежища, как это возможно, что люди после каждой закончившейся войны сразу же становятся так беспечно уверенными, что последняя война окажется непременно последней, что нагромождение пережитых ужасов никому больше не позволит развязать очередную войну, как это возможно, что люди в своей наивности не видят, что нагромождение ужасов вызывает еще большее нагромождение ужасов, что война беспрерывно идет в отравленных душах и что эти отравленные души делают целью жизни распространение войны на всех, что цель их — отравить всех. Отец старого К. больше всего корил себя за то, что даже в собственном доме он не удосужился устроить бомбоубежище, понимая, что во время авианалета им негде будет укрыться, что побегут они с женой и детьми в подвал и будут сидеть на куче картошки, и будут смотреть на дребезжащие банки с компотами, и будут прислушиваться к разрывам, а он должен будет ободрять и успокаивать их, обманывая, что оборудовал такой подвал, который всё выдержит, будет вынужден говорить детям, чтобы не боялись, потому что бомбардировка — это та же гроза, только вызванная людьми, а вероятность попадания бомбы в дом немногим больше вероятности попадания молнии, и будет вынужден говорить это голосом спокойным и уверенным, вопреки себе, вопреки своим угрызениям совести и обвинениям себя в отсутствии архитектурной фантазии.