Вечером, лежа на подушках среди листвы, я зажигал ароматизированные палочки и, кашляя, вдыхал их дым, веря, что эффект от восточных благовоний похож на эффект от наркотиков. Несколько лет спустя, после мая 1968 года, в этом провинциальном городе искусственный рай еще только маячил на горизонте. Я с наслаждением читал «Гашиш» Теофиля Готье. Положив перед собой лист бумаги, я импровизировал, сочиняя стихи — последовательность рифмованных слов. Я был современным человеком. За окном на крышах небоскребов горели огни. Шел дождь. С моря дул ветер.
В более хмурые дни я устраивался у окна и считал машины, проводя статистические расчеты, чтобы установить точное соотношение между «рено», «пежо» и «фольксвагеном».
Я совершал долгие прогулки на велосипеде по Гавру. Катясь вниз по улицам до центра города, я проезжал старый пивоваренный завод, от которого на весь квартал тянуло хмелем. Грузовики, груженные бочками, отъезжали от этого завода в центре города. Во время школьной экскурсии нам показали чаны, где бродила смесь из ячменя и дрожжей, мы посетили новые цеха, в которых пиво разливалось в бутылки на полностью автоматизированном конвейере. Через несколько лет пивзавод был куплен более крупной фирмой и разрушен в рамках «стратегического объединения».
На велосипеде я ехал вдоль артерий, начерченных архитектором Огюстом Пере сразу после Второй мировой войны. От центрального проспекта веяло монументальной красотой, его неоклассические здания украшали фигурные фронтоны. Высокая колокольня церкви Сен-Жозеф, словцо призрак небоскреба, возвышалась над городом, восставшим из руин. Катя на велосипеде против ветра по бульварам, я пересекал площадь мэрии с фонтанами и огромной квадратной башней. На западе красная бетонная линия застройки образовывала триумфальную перспективу до самого пляжа. Архитектура гармонировала с морем и с небом. Проехав подвесной мост, я ехал вдоль портового бассейна Рой, а затем попадал в порт.
На старых пристанях наблюдалась некоторая активность. К ним причаливали грузовые суда. Над ангарами, словно шеи металлических жирафов, возвышались подъемные краны. Большие поверхности воды разделяли недоступные области: там огромные, как соборы, силосные башни, здесь гектары доков, заполненных хлопком. Мой велосипед ехал вдоль железнодорожных путей. У водоемов встречались люди: рыбаки с удочками, сидевшие на табуретах, группы докеров под кранами, разгружавшие мешки с кофе. Я остановился, любуясь старыми швартовыми канатами, покрытыми водорослями и ракушками, валявшимися на земле, как огромные тропические змеи. Около теплоцентрали возвышались горы аргентинского угля, который отправлялся отсюда по конвейеру. Из трехсотметровых труб валил серный дым.
За теплоцентралью начинался мой любимый ландшафт. За портом тянулись луга устья реки, превратившиеся в торф: огромная индустриальная зона с нефтеперерабатывающими заводами, с нефтехимическими установками, с автомобильными фирмами, с фабриками пластмассы, титана и другого сырья для мирового производства занимавшая плодородные почвы. Заводы напоминали лаборатории, предназначенные для психически больных. Разноцветные трубы, опутывающие сами себя, как кишки, ведут в дистиллятор, а оттуда к трубам, выбрасывающим жирное пламя и черный дым. Не думая об экологии, я восхищался их дикой красотой, мечтая о том времени, когда Гавр поглотит деревни и необъятно вырастет, как мегаполис Жюль Верна.
Я продолжил свой путь и проехал мимо доков до семафора, установленного у въезда в порт. Оставив велосипед у Музея изобразительных искусств, я пошел бродить по залам, выходящим на море, наполненным серым дымом. Смотрители, пожилые инвалиды войны, скучали в этом пустом здании. Чтобы скрасить себе остаток дня, они, как ожившие мертвецы из фильма ужасов, направлялись ко мне. Группа одноруких издали следила за мной. Чтобы заставить их нервничать, я исчезал за птицей Брака, затем вновь появлялся в десяти метрах от нее перед цветущим утесом Моне. Когда им казалось, что они догнали меня, я махал им рукой с балкона на втором этаже. Они поднимались на лифте, но я спускался по лестнице к маленькой красной скрипке Рауля Дюфи. И так далее. Инвалиды войны с лицевыми ранениями в изнеможении доходили до залов современной живописи, где я ждал их около коровы Жана Дюбюффе.
История современного искусства связывает всех этих художников с историей города, в котором сто лет назад они выросли, когда в порту на пристани высаживались путешественники и Гавр был центром вселенной. В пятнадцать лет, стоя у окна музея, я смотрел на прилив и на море с тающим горизонтом и прислушивался к гудку парохода, в последний раз возвращавшегося из Нью-Йорка.
* * *
Камилле было семнадцать лет. С начала учебного года я сразу же влюбился в эту строптивую девчонку из католического колледжа, державшуюся во дворе во время переменок поодаль ото всех и читавшую учебники по психоанализу, поэмы Лотреамона или переписку Маркса и Энгельса. Она прогуливала уроки. Главный надзиратель угрожал, что выгонит ее, она отвечала ему презрением. Низкий и уверенный голос, взъерошенная шевелюра и веснушки придавали ей вид дикарки, безразличной к толпе окружавших ее детей. Я робко подошел к ней, чтобы поговорить, но безуспешно. После этого я купил несколько томов Фрейда и перелистывал их неподалеку от нее, иногда робко подходя к ней и задавая вопросы о добре, о зле, о необузданности, о связях Евангелия с психоанализом.
Я увлекался в ту пору левым христианством, идеалом всеобщего братства; модернизированным бой-скаутизмом, который не замедлил пошатнуться под натиском холодной логики «сексуальной революции». Мир Камиллы притягивал меня и пугал. Мне хотелось идти за ней по более сложному пути — не исключая мысли о совместной жизни. В конце концов я привлек внимание девушки своим рвением, и однажды она предложила мне проводить ее домой.
Я не решался признаться ей в любви, чувствуя, что она считает меня мальчишкой. Ее сердце волновали более взрослые хулиганы и старшеклассники колледжа. Но, когда я прочел ей несколько стихотворений Аполлинера, она посмотрела на меня с интересом и стала рассказывать о Париже, о сюрреалистах, о Сен-Жермен-де-Пре. Мы долго гуляли по пляжу, а потом долго беседовали у дома Камиллы. В течение следующих недель я привык залезать к ней в окно. Влюбленный рефрен Лео Ферре постепенно наполнял ее комнату романтикой Латинского квартала. Висевшая на стене черно-белая фотография Жан-Поля Сартра и Симоны де Бовуар в кафе «Флора» так и манила нас присоединиться к ним.
Камилла жила у своей разведенной матери, Это была штаб-квартира группы друзей, активно работавших в левацких группах. Любимчик Камиллы — парижанин, отправленный в Гавр на пенсию после ряда увольнений, — рассказывал нам, что там рок-музыка, свобода, поэзия, секс, политика и наркотики текли как из рога изобилия. И мы слушали его, веря, что в Париже решались судьбы истории.
В субботу днем мы ходили в кино, а потом в бистро в центре города, где я с удовольствием приобщался к запретному миру. От длинных волос Камиллы исходил аромат пачули. — В колонках гремела американская попса. Старый женоподобный хозяин умел внушить новичкам иллюзию, что они здесь завсегдатаи. Лицеисты читали Антонена Арто.
Камилла без конца говорила о «фашизме», о «революции», о «борьбе до победного конца» и о дне, когда придется выбирать, «к какому лагерю принадлежишь». Лично я считал, что принадлежу к лагерю прогресса, свободы и справедливости, и, плохо понимая, зачем убивать столько народа, не рвался строить баррикады. Она ругала меня, обзывала мелким буржуа и приводила в пример Бакунина и других фанатиков. Я мечтал о более легкой анархии. На следующий день мы снова говорили о поэзии, и она подарила мне книгу Андре Бретона. Наша связь напоминала флирт. Камилла хотела видеть во мне своего юного поклонника, но я прекрасно видел, что другие приводили ее в состояние транса и полного истощения, что было выше моих сил.