Браво Берте | Страница: 30

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ну-у, не прикидывайтесь несведущим мальчиком! Подоплека лежит на ладони. Почему польский автор? Не возражаю, традиции Сопота, советско-польские контакты, но у нас своих драматургов достаточно. Их надо ставить во главу угла. Дальше – больше… Почему герой уезжает в Париж? Отчего не публикуется у себя в отчизне? Что значит – непризнанный талант? А? Я вам отвечу. Подведу, так сказать, черту. Пассажи подобного рода случаются только в одном случае: когда писатель в своих опусах негативно высказывается о социалистической Родине. Эту же вашу постановку можно расценить как прямой намек на нашего писателя-велико мученика! Примерно с полгода назад и-и-именно на Западе, в Париже, вышел его «Архипелаг ГУЛАГ»! Правдоборец, Нобелевский лауреат, итить его мать, недобитый власовец. Но к высланным предателям будет предъявлен особый счет, у нас, скажу вам, внутренних хватает. В Беляеве на предыдущей неделе разогнали выставку художников-авангардистов. Все газеты трубят об этом. И вы туда же, не отстали?

Побагровев вслед за убийственной бледностью, худрук машинально налил Никите Ильичу еще водки. Тот сделал резкий отрицательный жест рукой, следом опрокинул рюмку, утер рот и лысину короткопалой ладонью, продолжил без закуски:

– А завершающий аккорд спектакля? Этот экзальтированный упаднический танец? Какой-то, простите меня, развратный декаданс. Чистейшей воды происки буржуазно-западнического эротизма. Актрису, – он не удостоил Берту взглядом, – так и быть, обвинять не стану, она лишь орудие в руках режиссера и того, кто поставил этот финальный разврат! Еще под такую, с позволения сказать, музыку. У нас своих мало? Чем вам плохи Юрий Гуляев, Иосиф Кобзон, Лев Лещенко, на худой конец, лауреат, кстати, Сопота позапрошлого года? Ведь широчайший репертуар! А? – Он обвел присутствующих налитым бычьим взором.

На противоположном конце стола негромко пропели два шальных тенора: «Раньше ду-умай о Родине-е, а пото-ом о-о себе-е».

– Но, но, я попросил бы… – нахмурился Никита Ильич. – Кстати, постановщик танца находится среди вас?

Георгий с вызовом поднялся. Берта, опережая события, изо всех сил наступила ему под столом на ногу.

– Мм-да-а, – закатив глаза, качнул головой Никита Ильич, – по вашей провокационной внешности можно судить, вы не член партии. А? В точку? Иначе я настаивал бы на немедленном вынесении вам партийного взыскания.

– Да он вообще пришлый, не в штате театра, свободный художник, – непонятно, в защиту или в обвинение Георгия раздался одинокий голос художника по костюмам.

– Оно и заметно. – Никита Ильич демонстративно отвернулся от продолжавшего стоять Георгия и нацелился на оглушенного, раздавленного происходящим режиссера. – Но вы-то что наделали? Вы же коммунист! Хотя с вами будет отдельный разговор, не здесь и не сейчас. Руководству труппы пока ставлю на вид, но тема, учтите, не закрыта. – Он поднялся из-за стола, энергично застегнул плащ, надел шляпу. – Что ж, разрешите откланяться. Семья ждет, понимаете ли.

Шаги его стихли в фойе. В буфете царило убийственное молчание. Закурили даже те, кто не курил. Георгий и Берта молча поднялись, забрали подаренные ей цветы и ушли из театра. Брели вдоль Никитского бульвара, поднялся злой ветер, пахнуло разгаром осени, и ошеломленная Берта заплакала беззвучными злыми слезами.

Он не сразу понял, что она плачет. Спросил о чем-то, когда она не ответила, заглянул ей в лицо и только тут заметил ее слезы. Переложив цветы в левую руку, обнял ее, притянул к себе:

– Что ты, Берта! Наплюй на этого доморощенного козла. Ты сегодня была прекрасна. Ты потрясающе играла. Этот вечер – лучшее из того, что я когда-нибудь пережил.

– Правда?

– Конечно правда. Зрители – судьи, а не этот полуграмотный номенклатурный хам.

– Знаешь, в первый наш день, тогда, в апреле, я не верила, что у нас что-то получится, отчаялась совершенно. А сегодня не играла – жила, летала, потом падала в пропасть, умирала. – Она на ходу смахнула слезы. – Слышишь, рифма получилась. Это все ты. Вот что ты сотворил.

– Не-ет, это твой талант, хорошая, если честно, режиссура, потом музыка, слова, вырванные из сердца, написанные кровью, и голос Жака Бреля.

– Это так, конечно, конечно. – Она обогнала Георгия, встала перед ним, выхватила из его рук гладиолусы, астры, бросила их на землю – порыв ветра мгновенно растерзал их, – взяла его за руки. – Все равно я танцевала сегодня с тобой. С незримым тобой. Ты был моим телом, нутром, изнанкой, моими крыльями, моими оковами. Мне обидно даже не за себя, не за всех наших, а за тебя. Мало того что Захаров заплатил тебе жалкие копейки, так ты еще выслушал эти пошлые оскорбления министерской сволочи при всей труппе.

Он усмехнулся:

– Мне не привыкать. Чиновник, бесспорно, запредельная тварь. Пил вашу водку и планомерно уничтожал спектакль. Безграничный цинизм. Не удивлюсь, если его натравила на вас какая-нибудь высокопоставленная министерская шишка, решившая нагадить вам именно по случаю премьерного успеха. Они легко могли вызвать Захарова к себе в Минкульт, проработать индивидуально. Но нет, зачем-то понадобилось делать это публично в вечер премьеры.

На этих словах Берта оцепенела. Перед глазами пронеслись две разрозненные картинки.

А Георгий продолжал:

– Очень смахивает на чью-то хорошо продуманную месть. Но кому и за что? Тебе ничего не приходит в голову?

Месть… Картинки слились воедино и обожгли ее догадкой, в которую она не хотела, не могла поверить. Тем более, не имела права признаваться в ней Георгию. Попросила только:

– Георгий, не оставляй меня этой ночью.

Войдя в квартиру, они не стали зажигать верхнего света, прошли в гостиную, включили настольную лампу, сели за стол напротив друг друга.

Георгий взял ее ладони в свои:

– Это, наверное, я принес тебе несчастье. Я знаю, ты считаешь меня неудачником.

– Нет, поверь мне, нет. Я не балетный человек, но я актриса и способна видеть – ты фантастическая незаурядность, которую проглядели, не заметили, не оценили. Но это только пока, слышишь, пока! Ты лучше меня знаешь, сколько профанов от искусства на руководящих должностях. Тебя разглядят, непременно разглядят.

– Мне уже двадцать девять, – безнадежно мотнул он головой.

«Уже… вот мне УЖЕ тридцать четыре», – мелькнуло в ее сознании, но она произнесла вслух другое:

– Ты только не опускай крылья, слышишь, не смей.

То ли соглашаясь с ней, то ли нет, он продолжал трясти красивой головой, волосы у него спутались от уличного ветра, отчего он казался еще прекраснее.

– Я хочу вкалывать до седьмого пота, ставить спектакли, работать сутками как проклятый. А я никому не нужен. Мой труд здесь никому не нужен. Они называют это бестолковым авангардом, какофонией движений, кощунством над классическими традициями и формами. Теперь ко всем грехам, – он снова горько усмехнулся, – прибавились упадничество с декадансом. Я на бульваре тебя успокаивал, а у самого от ненависти к таким Никитам Ильичам нутро клокотало. Если бы не ты, точно набил бы ему при всех морду.