На следующий день с кислой миной на лице притащился Симон.
– Уверяю тебя, я ничего не понимаю, – пробормотал он.
– А тут и понимать нечего. Он не желает меня видеть, вот и все. И тебе об этом было известно с самого начала. Именно поэтому ты ничего не сказал мне, когда мы виделись позавчера.
– Ты прав, я действительно знал. Помимо прочего, это было первейшее условие, которое Жан-Кристоф выдвинул мне буквально с порога. Даже имени твоего не упоминать. Он даже велел передать тебе, чтобы ты к нему не приходил, но я конечно же отказался. Он поднял деревянную крышку, преграждавшую доступ за прилавок, и подошел ко мне, в отчаянии не зная, куда девать руки. Лоб его взмок от пота, лысина отсвечивала в лившемся в окно свете. Пожалуйста, не обижайся на него. Он хлебнул лиха. Сначала Индокитай, там он оказался в первых рядах, попал в плен, получил два ранения. После госпиталя демобилизовался. Дай ему время.
– Ничего страшного, Симон.
– Мне надо было вчера за тобой заехать. Я же обещал.
– Я тебя ждал.
– Знаю. Но сначала я решил пойти к нему… урезонить и попросить, чтобы он с тобой встретился. Ты же понимаешь, что я не мог просто так взять и привести тебя. Он бы отнесся к этому отрицательно, и все запуталось бы еще больше.
– Ты прав, не надо его торопить.
– Дело не в этом. Жан-Кристоф непредсказуем. Он очень изменился. Даже по отношению ко мне. Когда я пригласил его к себе показать нашего с Эмили первенца, он подпрыгнул на месте, будто я совершил святотатство. «Никогда! – закричал он. – Никогда!» Представляешь? Мне показалось, предложи я ему вернуться в этот ад, он и то так бы не вздыбился. Может, он в окопах так зачерствел? И гнусная же вещь эта война. Порой, когда я к нему присматриваюсь внимательнее, у меня возникает ощущение, что у Криса не все в порядке с головой. Видел бы ты его глаза – пустые, как дуло двустволки. Мне за него больно. Не злись на него, Жонас. Нам надо вооружиться терпением.
Поскольку я ничего не ответил, Симон зашел с другой стороны:
– Я звонил Фабрису. Элен сказала, что после событий в Касбе он уехал в Алжир и когда вернется – неизвестно. А до его возвращения Крис, не исключено, изменит свое мнение.
Уловка Симона не вызвала у меня особого восторга, я вернулся к главной теме, движимый горечью – настоятельной и болезненной, как чесотка.
– Вчера вечером вы все собрались у него.
– Да, – ответил Симон и обессиленно вздохнул. Затем склонился ко мне, пытаясь уловить на моем лице хоть малейшие признаки волнения. – Что между вами произошло?
– Я не знаю.
– Погоди! Неужели ты думаешь, я тебе поверю? Он же уехал из-за тебя, не так ли? Из-за тебя Крис пошел в армию, из-за тебя позволил резать себя на мелкие кусочки!.. Какая кошка между вами пробежала?.. Ночью, размышляя об этом, я глаз не мог сомкнуть. Прокручивал в голове самые разные гипотезы, но так ни до чего и не додумался…
– Ты опять прав, Симон. Давай дадим ему время. Время не умеет держать язык за зубами, рано или поздно мы все равно обо всем узнаем.
– Это из-за Изабель?..
– Симон, прошу тебя, давай больше не будем об этом.
Жан-Кристофа я увидел в конце недели. Издали. Я выходил от сапожника, он – из мэрии. Он так исхудал, что казался на двадцать сантиметров выше, чем раньше. Короткая стрижка, на глаза спадала прядь белокурых волос. На нем был плащ, явно не по сезону, он немного хромал, опираясь на ходу на трость. Рядом с Крисом, ухватив его под локоток, шагала Изабель. Я никогда еще не видел ее такой прекрасной и строгой. В своем смирении она была просто восхитительна. Они шли, мирно беседуя, точнее, говорила Изабель, а Жан-Кристоф лишь кивал. Они буквально лучились покоем и счастьем, которое будто вернулось из дальних краев и решило с ними больше никогда не расставаться. Я полюбил их пару, состоявшуюся в тот день, – выросшую из томления и вечных вопросов, погруженную в себя, приобретшую бесценный опыт и преодолевшую множество подводных рифов. Не знаю почему, но мое сердце рванулось к ним, будто молитва за то, чтобы небеса навечно скрепили их союз. Может, потому, что они напомнили мне дядю с Жерменой, прогуливавшихся в садах. Мне было радостно снова видеть их вместе, будто ничего не произошло. Я знал, что не в состоянии питать к нему прежнюю признательность, а к ней былую нежность. В то же время боль, сравнимая с той, что поселилась в моей душе после смерти дяди, обожгла глаза жгучей слезой, и я проклял Жан-Кристофа за то, что он пошел дальше по дороге жизни, отшвырнув меня на обочину. Мне казалось, я не переживу его несправедливого приговора, до конца дней своих не забуду эту обиду. Я чувствовал, что не смогу распахнуть навстречу ему свои объятия, если он дарует мне прощение… Какое прощение? В чем я был виноват? По-моему, я с лихвой расплатился за свою верность, а если кому-то и причинил зло, то себе больше, чем кому бы то ни было. Странное ощущение. Я представлял собой любовь и ненависть в одном стакане, обрядившиеся в одинаковые одежды. Меня постепенно засасывала какая-то непонятная воронка, от которой разрывались мысли, ткани, исчезали привычные ориентиры, а разум терял ясность. Я напоминал оборотня, употребившего во зло тьму, чтобы возродиться монстром. Меня душила ярость, внутри пылал гнев, мрачный и разрушительный. Я завидовал, видя, как другие находят себя в этой жизни, в то время как мой мир рушился и распадался на части; завидовал, когда Симон с Эмили прогуливались по улице, а рядом семенил их малыш; завидовал взглядам, которыми они обменивались с видом заговорщиков, казалось, специально, чтобы мне досадить; завидовал ауре, окружавшей Жан-Кристофа и Изабель, шагавших навстречу своему искуплению; меня бесили все влюбленные, с которыми я сталкивался в Рио-Саладо, Лурмеле, Оране, на дорогах, куда меня заносил слепой случай и где я носился, подобно падшему Богу, жаждавшему сотворить Вселенную, но вдруг обнаружившему, что у него больше нет ни сил, ни возможностей скроить ее по нужной мерке. Я вдруг обнаружил, что в выходные дни, помимо своей воли, брожу по мусульманским кварталам Орана, сажусь за стол с незнакомыми людьми и что соседство с ними позволяет мне чувствовать себя не таким одиноким. Вот я опять сижу в Медина Дж’дида, потягиваю лакричную воду, знакомлюсь со старым книготорговцем-мозабитом в широких шароварах, набираюсь уму-разуму у молодого, изумительно эрудированного имама, слушаю чистильщиков обуви, разговаривающих о войне, разрывающей страну на части, – они облачены в какое-то тряпье, но осведомлены лучше меня, грамотного и просвещенного аптекаря. Я пытаюсь запоминать имена, доселе мне неведомые, в устах моих соплеменников они звучат будто призыв муэдзина: Бен М’хиди, Забана, Будиаф, Абан Рамдан, Хаму Бутлилис, Суммам, Уарсенис, Джебел Ллу, Али ла Пуэнт. Имена героев и названия мест неразрывно связаны с народом, единство которого обрело столь зримые и решительные черты, каких я раньше и представить себе не мог.
Может, это компенсация за предательство друзей?..
Я поехал к Фабрису в его дом в горах. Увидев меня, он обрадовался, но полнейшее безразличие его жены оказалось поистине невыносимо. После этого ноги моей в их доме больше не было. Встречая друга на улице, я с удовольствием шел с ним в кафе или ресторан, но систематически отклонял приглашения приехать к нему в гости. У меня не было ни малейшего желания терпеть индифферентность его супруги. Как-то раз я ему об этом сказал. «Ты вообразил себе невесть что, Жонас, – обиженно возразил он. – Почему ты так решил? Элен просто городская девушка, не более того. Да, она не такая, как наши девчонки. Не спорю, она кажется несколько вычурной, но ведь этот отпечаток на человека накладывает городская жизнь…» Все равно! Я к ним больше не ездил, предпочитая искать забвение в Старом Оране, в Калере, в окрестностях Мечети Паши или Дворца Бея, наблюдать за мальчишками, устраивавшими потасовки в трущобах Раз-эль-Айн… Раньше я терпеть не мог шума, но теперь обожал посвистеть рядом с арбитром на футбольном стадионе, покупал на черном рынке билеты на корриду, отправлялся на арены Экмула и приветствовал неистовыми овациями Луиса Мигеля Домингина, разящего быка. Раскатистый рев толпы лучше всего заглушал вопросы, отвечать на которые самому себе я отказывался. Потому я к нему без конца и стремился. Я стал страстным болельщиком футбольной команды Мусульманского спортивного союза Орана и не пропускал ни одного боксерского поединка. А когда боксер-мусульманин отправлял в нокаут соперника, чувствовал, как во мне закипает ярость, на которую я, казалось, не был даже способен, – их имена пьянили меня не хуже опиума: Гуди, Халфи, Шеррака, братья Саббан, изумительный марокканец Абдеслам… Я перестал себя узнавать. Агрессия и беснующаяся толпа притягивали меня так же, как бабочку пламя свечи. Сомнений не оставалось: я в открытую объявил себе войну.