Тем временем адмирал подходит к ящикам с книгами. В основном это издания в бумажном переплете с голубой или серой обложкой. По сравнению с вонью, доносящейся с улицы, запах новой бумаги и свежей типографской краски воспринимается как благоухание, заставляя на мгновение забыть обо всем остальном.
– Позволите взглянуть?
– Разумеется, – отвечает Видаль. – Только снимите книги, лежащие сверху. Не думаю, что вас заинтересуют «Liturgie pour les protestants de France» [41] или же романчики мадам Риккобони.
Дон Педро убирает книги, загромождающие верхнюю часть одного из ящиков, и рассматривает то, что под ними: «La chandelle d’Arras» [42] , «Le Parnasse libertin» [43] , «La putain errante» [44] , «L’Académie des dames»… Последняя переплетена в испанскую кожу, это очаровательное издание ин-октаво.
– Хорошая вещь?
– Не знаю. – Видаль почесывает нос. – При моей профессии хорошей может считаться только та книга, которая хорошо продается.
Адмирал неторопливо перелистывает том, задерживаясь на подробных иллюстрациях. На одной из них дородная дама с обнаженной грудью и юбкой, задранной до соблазнительных бедер, разведенных под углом приблизительно в сто сорок градусов, с большим интересом рассматривает вздыбленный фаллос молодого человека, который, стоя аккурат напротив дамы, явно готов перейти к более решительным действиям. На мгновение адмирал чувствует искушение показать рисунок дону Эрмохенесу, чтобы понаблюдать за его реакцией. Однако в следующий момент ему становится жаль библиотекаря, и он отгоняет от себя эту идею.
– Должно быть, это дорогие книги, – произносит он, обращаясь к продавцу.
– У них нет твердой цены, – отвечает Видаль. – Цена возрастает и падает в зависимости от спроса на рынке или охотой за ними властей, желающих их конфисковать. Так, «L’Académie des dames» – очень востребованная книга. Ее часто спрашивают, но издания слишком отличаются одно от другого. У вас в руках свежее, голландское, с тридцатью семью гравюрами. Охотно уступлю его за двадцать четыре ливра.
Заинтригованный, дон Эрмохенес подходит к адмиралу и делает неуклюжую попытку заглянуть в книгу, которую дон Педро все еще держит в руках, открытой на упомянутой иллюстрации. На мгновение дон Педро с коварной поспешностью позволяет ему взглянуть на страницу, и библиотекарь в ужасе отскакивает, словно узрев перед собой самого дьявола.
– Занятно, – произносит адмирал. – Когда кто-либо думает о нелегальной литературе, ему на ум приходят прежде всего такие имена, как Вольтер, Руссо или д’Аламбер…
Видаль пожимает плечами. Не совсем так, отвечает он. На самом деле настоящая философская книга – лишь небольшая доля рынка. На нее имеется спрос, и немалый. Однако большинство запрещенных книг совсем другого сорта. В любом случае пути у них одинаковы: печатают их в Швейцарии или Голландии, доставляют во Францию без обложек, в виде тетрадей, спрятанных между листами другой книги невинного содержания, затем доводят до ума и продают.
– Кое-что доставляют контрабандисты прямиком через границу, – уточняет Брингас. – Когда-то я тоже хотел этим заняться – перевозить книги из Швейцарии в Испанию, но быстро бросил. Слишком рискованное дело.
– Это верно, – подтверждает продавец. – Поэтому эти книги ценятся дороже: не всякий пограничник или интендант согласится на скромную взятку… Когда же что-то пойдет не так, контрабандисту запросто могут поставить клеймо на плечо и оправить на галеры.
– А почему вы предпочитаете этот квартал?
– Раньше я работал вместе с одним приятелем по имени Дюлюк, у которого имелась небольшая лавочка на набережной Августинцев…
– О, я знал Дюлюка! – оживляется Брингас.
– Славный был парень, верно? – Видаль поворачивается к академикам. – В то время я в основном разъезжал по делам, а он занимался продажей. Но однажды какой-то полицейский не получил того, чего ожидал, с нас содрали пять тысяч ливров за философские книги, слишком добросовестно проиллюстрированные, вы меня понимаете, а беднягу Дюлюка отправили прямиком в Бастилию… С тех пор я здесь.
– Не такое уж плохое место, – отзывается Брингас.
– Разумеется, бывает и хуже… Никто меня здесь не замечает, потому что соседи – один слепой, другой немой: сами живут и другим не мешают. Люди ходят туда-сюда по мясным лавкам, и эта суета мне только на руку. Кому надо, тот ко мне заходит, я приплачиваю здешнему сторожу и никого не обременяю…
– А каждые четыре недели закрываешь магазин, нагружаешь повозку запрещенными книгами и объезжаешь соседние города, предлагая людям новинки.
– Да, приблизительно так оно и есть.
Адмирал возвращает «L’Académie des dames» обратно в ящик.
– Занятно, – говорит он.
– Уверены, что не хотите взять? – настаивает продавец. – Не думаю, что в Испании вы сумеете достать такую книгу.
Сколько наших земляков встретили друг друга в этих местах, бунтуя против ига деспотизма и нетерпимости.
М.С. Оливер. «Испанцы и Французская революция»
Генриэтта, хозяйская дочка, прислуживающая в пансионе «Король Генрих», принадлежит к тому типу девушек, которые не слишком артачатся, в этом Паскуаль Рапосо быстро убеждается на собственном опыте. Всякий раз, когда она под каким-либо предлогом поднимается к нему в комнату – застелить постель, принести еще свечей или масла для светильника, – бывший кавалерист все дальше вторгается на чужую территорию, не встречая при этом ни малейшего сопротивления неприятеля. В этот момент – сейчас два часа пополудни – девушка тесно прижата к стене, ее выпуклые глаза выражают полнейшее согласие, в то время как рот уворачивается и одновременно хохочет, а руки Рапосо дерзко продвигаются под ее рубахой из грубого льна, жадно ощупывая белую чистую кожу, теплые груди, которые возбуждающе покачиваются под его пальцами, усиливая и без того мощную эрекцию. Он все крепче прижимается к бедрам Генриэтты, она игриво отбивается и наконец выскальзывает из его объятий – в тот самый миг, когда его семя изливается прямо в штаны, а из глотки вырывается животный рык, который вызывает у девушки новый приступ бесстыжего хохота. Затем она одергивает блузку, выскальзывает за дверь, проворная, как белка, и устремляется вниз по лестнице.
Опираясь о стену, Рапосо переводит дыхание. Затем запирает дверь, с досадой ощупывает сырое пятно у себя на штанах и приближается к окну, выходящему на улицу Феронри. Внизу кипит жизнь. Среди лачуг, теснящихся вплотную к старинному кладбищу Невинных, под памятником с мраморной доской, сообщающей о том, что в этом месте в 1610 году погиб Генрих Четвертый, убитый фанатиком по имени Равальяк, точильщик затачивает ножи, сидя на скамье напротив своей лавки, чья открытая дверь демонстрируют богатейший ассортимент замков и задвижек. Пока Рапосо следит за его работой, солнечный луч падает ему на лицо, делая отражение в оконном стекле более контрастным: взлохмаченные волосы, двухдневная щетина, усталые круги под глазами. Большую часть ночи он провел без сна, до самого утра мучаясь бессонницей: вертелся на скомканных простынях, от нечего делать начистил башмаки, саблю, пистолет, завел часы, потом долго сидел напротив окна, наблюдая за тенями и звездами. Так бывает всегда, когда у него болит желудок, а последнее время это случается чаще, чем обычно, – всякий раз, как только проклятая дремота затягивает его в некое подобие густого океана, серого, как ртуть, где обитают дурные воспоминания и призраки, созданные его воображением. В такие дни он с вечера становится беспокойным, потому что сама мысль о том, что нужно лечь и уснуть, отвлечься от боли, но при этом отдать себя в лапы монстрам, которые являются из глубины сна, представляется ему ужасной.