Эта невероятная история, которую рассказывает Вилье де Лиль-Адам, говорит нечто очень важное: задолго до коммунизма и сталинских московских процессов христианство, во всяком случае в его римском варианте, изобрело насилие во имя любви.
Дух христианства состоял не только в том, что, подобно всем остальным религиям, оно предлагало ответ на вопрос о смысле жизни, но и в том, что каждому говорилось: ты не один, Бог здесь, рядом с тобой, он на тебя смотрит, он тебя охраняет. «А у вас и волосы все на голове сочтены…» [142] — говорит Христос в Евангелии. Благодаря работам таких историков, как Мишель Фуко и Питер Браун, мы знаем, что христианство не изобрело пуританства — оно заимствовало его у античности вместе с негативным отношением к страсти. Этот ригоризм оно дополняет важнейшим качеством: его Бог — это Бог любви, «нежный сердцем» (Паскаль), говорящий лично с каждым из своих созданий. Но тут же следует разграничение: существует две разновидности любви — человеческая, обманная, так как она создает у смертных иллюзию бессмертия, и Божественная, единственно подлинная. Ложная любовь, направленная на творение, — это вожделение (cupiditas), подлинная же, соединяющая с Творцом, — это милосердие (caritas). Одна ищет ускользающую цель, отдаваясь в рабство преходящим ценностям, другая — цель вечную, освобождающую от страха и смерти. Безумие любить людей в их положении, — говорит блаженный Августин, — любить, как будто не умрет тот, кому надлежит умереть. Паскаль в своих «Мыслях» повторит эту идею: «Не привязывайтесь ко мне, ибо я умру, лучше ищите Бога».
При этом установившемся разделении остается загадкой, как Церковь, чье призвание в поклонении Богу, могла так сбиться с пути, допустив крестовые походы, массовые убийства, инквизицию. Эти блужданья обычно объясняют причинами исторического характера: светский Рим, связанный с местной властью, предал учение Евангелия, с опозданием признав свои ошибки лишь на Втором Ватиканском Соборе (1962–1965). В «Братьях Карамазовых» Достоевский представил себе вернувшегося на землю Иисуса, заточенного в темницу Великим Инквизитором за отстаивание истины. Мы предлагаем другую гипотезу: Церковь не предавала Евангелия — она его воплотила. Плод был червив уже в Новом Завете, в опрометчивом воспеваний любви как абсолютного чуда. Еще раз взглянем на факты: едва прекратились гонения на Церковь благодаря Константину, превратившему христианство в официальную религию Римской империи (в IV веке), Церковь, насчитывающая к тому времени уже множество мучеников, сама организует преследования — сперва язычников, затем евреев, этих лжебратьев, как скажет блаженный Августин, и далее по ходу истории всех, кто противостоит ей, начиная с христиан других конфессий. Эти бесчинства в виде войн и погромов прекратятся только после Французской революции, когда Римская и другие Церкви будут силой лишены своих мирских прерогатив. Грубо говоря, когда в 380 году, согласно эдикту Феодосия [143] , христианство становится государственной религией, к власти приходит любовь. В прямом значении этого слова: не ее маска или символ, но сама любовь, высокая и одновременно страшная.
Жертвы превращаются в палачей — эта классика исторического жанра настолько верна, что в отношении любой революции можно сформулировать железный закон: боритесь с гонителями, остерегайтесь гонимых. Тут обычно вспоминают о простоте катакомбной Церкви, существование которой противоречит послеконстантиновской, пышной и облеченной властью. Но первая содержит в зародыше девиации последней: в братстве таятся зачатки деспотизма. С того момента, как апостол Павел провозгласил свое знаменитое определение христианского мира, где «нет уже иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского…» [144] , он простер покров любви потенциально надо всеми — никто уже не укроется от неумолимости этого пастырского наставления. Напрасно Тертуллиан писал в 212 году: «Религии не свойственно принуждать к религии», напрасно Константин (согласно его биографу Евсевию Кесарийскому [145] ) утверждал: «Ни один христианин не должен использовать свои личные убеждения как повод, чтобы мучить ближнего», — ни тот ни другой не были услышаны [146] . Рим возвел в заповедь любовь, поощрявшую непримиримость. Убийство во имя любви — таков основной грех христианства. Этим объясняется тот дух ласковой поучительности, с которым вершились злодеяния, елейный тон палачей, которые, подобно политическим комиссарам социализма XX века, хотели не только наказать, но и образумить, наставить, исправить безбожника. Если все люди мои братья в Господе, мой долг собрать их в одну семью, от которой они в заблуждении отворачиваются, принудить войти в нее для их же блага. Это знаменитое «убеди прийти» евангелиста Луки (Лука 14,16–24) [147] , сравнивающего Царство Божие со званым ужином, приглашение на который иные из гостей отклоняют.
В этой динамике на самом деле прослеживается двойственность: с одной стороны, христианство формирует западный любовный настрой, страстные отношения верующего со Всемогущим. Дивное наследие: язык чувств заимствован из Библии («Песнь Песней»), словарь любовных ухаживаний копирует словарь богопочитания, пыл великих святых жен, Христовых невест, предвосхищает самые страстные поэмы нашей литературы. Великая традиция поклонения и экстаза, которую мы находим у трубадуров, в квиетизме, романтизме и сюрреализме, возводит любовь в ранг сакрального, преображая мимолетное чувство в вечное благочестие. «Всякое изобилие, если это не мой Бог, для меня нищета», — говорит блаженный Августин, воодушевляя нас на поклонение Тому, кто полюбил нас еще до того, как мы родились, и кто послал на землю своего единственного сына, чтобы искупить наши грехи. Само существование Бога — это одновременно и милость и ревность. Бог — благодушный отец и капризный любовник, малопонятные желания которого требуется расшифровывать, он же ревнивый тиран, требующий от нас порвать все наши привязанности, чтобы следовать за ним. «Если ты понимаешь, это не Бог», — говорит блаженный Августин [148] : слова в высшей степени необычные, которые, без сомнения, имел в виду бывший глава Федеральной резервной системы США Алан Гринспен, заявив однажды прессе по поводу экономического кризиса: «Если вы поняли то, что я сказал, значит, я неудачно выразился». Одним словом, этот сокровенный Бог (Паскаль), пути которого неисповедимы, страшно напоминает кокетку, чья стратегия в том, чтобы, заманивая и водя за нос поклонников, напоследок их спровадить. Расшифровка Божьей воли — даже если Бог молчит — стала делом его служителей, причем делом рискованным: безмолвие может быть говорящим, а слова Бога так темны, что следует опасаться трактовать их буквально (Симона Вейль).