Яков Матвеевич как раз и читал одну из статей, где говорилось, что гораздо логичнее подбодрить людей праздником не тогда, когда труженики села отдыхают после летней страды, а грежинцы – после сбора бахчевых и садово-ягодных культур на своих дачных и приусадебных участках. Им стимула в это время не нужно, они и без того настроены на веселье и отдых. Нет, повысить трудовой настрой лучше именно в процессе труда, кратковременно от него отвлекшись. Минутная передышка в бою ценнее, чем неделя отпуска по окончании войны, писалось в статье, это было сравнение, найденное самим Яковом Матвеевичем, и он им гордился.
Но не теперь. Теперь он поймал себя на том, что читает текст с брезгливостью, близкой к отвращению. Конечно, газетный язык и язык живой – разные вещи, никто в жизни не скажет «труженики села», «страда», «бахчевые культуры», «трудовой настрой» и так далее. Но это всего лишь условность, газетный жанр, привычный и обкатанный. Однако Вагнера почему-то почти физически тошнило, а сравнение с войной заставило поморщиться, он взял красную ручку и густо зачертил раздражающие строки. А потом и другие. А потом перечеркнул крест-накрест и всю передовицу.
Нужно сказать Маклакову, ветерану газетного дела, чтобы написал другую статью о чем-нибудь другом. Или нашел в заделе. Или, и такое иногда случается, посмотрел бы прошлогодние номера, всеми уже забытые, выудил оттуда что-то подходящее, заменил бы пару фраз – и готов материал. Конечно, не очень хорошо, но газета дело горячее, приходится идти на небольшие компромиссы.
Вагнер поднял голову и посмотрел на седовласого Маклакова, который уставился в компьютер. То ли работал, то ли играл в любимую игру «Сапер». Яков Матвеевич как-то в добрую минуту спросил его неофициально, как можно в десятитысячный раз играть в одно и то же? Маклаков ответил: дело в рекордах. Его личный рекорд уничтожения всех мин был две минуты, потом минута пятьдесят, потом минута сорок, это отличный результат, но он хочет превзойти собственное достижение и вот уже полгода пытается уложиться меньше, чем в минуту сорок. Пока не получается.
Яков Матвеевич, глядя на Маклакова, медлил.
Он вспоминал Евгения, необычного человека, говорящего о себе в третьем лице. Этот странный брат Аркадия подействовал на Вагнера больше, чем того хотелось бы, он чем-то тревожил, заставлял о себе думать. С одной стороны, выглядит глупо, размышлял Вагнер, взять вдруг и произнести не «я сказал», «я пошел», «я подумал», а – «Вагнер сказал», «Вагнер пошел», «Вагнер подумал». Так в детстве дети о себе говорят. Что значит – в детстве дети? Разве дети бывают не в детстве? А может, и бывают, есть в этой мысленной оговорке какая-то неявная глубокая правда. И в манере Евгения эта правда тоже чувствуется. Когда ты просто говоришь, ты не всегда вслушиваешься в свои слова, они произносятся как бы сами, по мере необходимости. Но только прозвучит: «Вагнер сказал», – и тут же все воспринимается иначе, ты будто слышишь себя со стороны, поэтому поневоле относишься к своим словам задумчивее.
Это было какое-то наваждение, Якову Матвеевичу нестерпимо захотелось обратиться к Маклакову, начав именно с этих слов: «Вагнер сказал». Интересно, как тот воспримет? А другие?
Будто чесалось на языке, Яков Матвеевич не удержался и попробовал, произнес тихим шепотом, почти без звука: «Вагнер сказал Маклакову: Семеныч, будь добр…» – и тут же осекся. Вот что значит услышать себя со стороны: обычное обращение к пожилому Валерию Семеновичу показалось фамильярным, неуважительным. Маклаков на пятнадцать лет старше, у него газетный стаж сорок лет, у него уже не только внуки, но и правнук недавно родился, а ты ему: «Семеныч». Но как сказать иначе? «Будьте любезны, Валерий Семенович»? Такое обращение, пожалуй, напугает старика, всем же известно, что переход начальства на подчеркнуто вежливый тон не сулит ничего хорошего. Надо помягче, душевнее. «Валерий Семенович, не трудно вам будет…» – и изложить суть просьбы.
– Что? – услышал вдруг Яков Матвеевич.
Вагнер посмотрел на Маклакова, который вопросительно смотрел на него. Значит, он вслух это произнес? При этом, похоже, обошелся без «Вагнер сказал».
Наваждение кончилось. Вагнер встряхнулся и начал распоряжаться, входя в привычную колею.
Аркадий в это время подрулил к тыльной стороне одноэтажного здания казенного безликого вида, вышел из машины, встал под зарешеченным окошком и негромко позвал:
– Светлана!
– Аркадий? – почти сразу же отозвался девичий голос, мелодичный, но с некоторой охриплостью, с шершавинкой, как это бывает у девушек спросонья, когда они еще не успели ни о чем дневном подумать, а потому не ждешь от них ничего злого или доброго.
– Как ты? – спросил Аркадий.
– Нормально.
– К тебе пускают?
– Мама вчера приходила. Может, и тебе позволят.
– Сейчас! – загорелся Аркадий. – Жди!
Он вскочил в машину, Евгений поспешил за ним. Они поехали вокруг здания.
– Скорее всего не пустят, гады! – заранее сердился Аркадий.
Уверенность в неисполнимости какого-либо дела обычно придает человеку очень уверенный вид. Когда он надеется, то осторожен, робок, зыбок, боится спугнуть надежду, а когда все предопределено, бояться нечего, можно лезть нахрапом – все равно не получится.
Вот Аркадий и попер напролом, заявив дежурившему сержанту:
– В соответствии с Гражданским кодексом Российской Федерации, если заключенный не осужден по суду, ему разрешены свидания!
На самом деле Аркадий понятия не имел, действительно ли заключенному разрешены свидания, если он не осужден. Но он полагался на то, что и сержант этого не помнит. Полиция, как всем известно, в законах не очень-то разбирается, потому что знание их вызывает лишние сомнения, а сомнения мешают практической деятельности по пресечению нарушения законов.
Сержант Клюквин четко понимал одно: пустить или не пустить Аркадия есть выбор его доброй воли. Причем, если не пустит, ему ничего не будет. А вот если пустит, могут быть неприятности.
Но ему было скучно, поэтому Клюквин почти доброжелательно спросил Аркадия, с которым когда-то учился в школе:
– К Светланке, значит?
– Ну да.
Аркадий в голосе Клюквина услышал надежду, поэтому тут же размяк – на радость сержанту, которому это сулило развлечение.
– Сереж, в самом деле, я хоть через решетку с ней поговорю, – попросил Аркадий.
– Конечно. А хотел бы и за решетку попасть? Она ведь там одна сидит. Вернее, извини за выражение, лежит. На топчанчике. Жестко, конечно, но я бы и на жестком ее с аппетитом… – И Клюквин выразил словом, что бы он сделал со Светланой с аппетитом.
Аркадий оскорбился, но вслух этого не высказал: опасался, что появившаяся надежда тут же рухнет.