Но всему свое время. А время идет быстро. Они встречаются уже — о, Господи! — 8 лет! Познакомились еще при Брежневе, ребенка она родила вроде при Андропове, а теперь уже перестройке который год! Скоро будет 10, 15, 20 лет со дня их первой встречи. И вот войдут в его жизнь две чудесные женщины — тайная жена, тайная дочь… Мечты об этом согревали его в тяжелые минуты, когда казалось, что жизнь зашла в глухой угол, и тогда он представлял их обеих, стройных и прекрасных, похожих друг на друга и все же разных: осенью — в белых плащиках, в сапожках на звонких каблучках, зимой — в пушистых шубках, летом — в одинаковых открытых платьицах, только крестик будет на шейке у дочки. Хотя, кажется, у нее мальчик, а не девочка, да он уже как-то привык, если ребенок — то обязательно девочка… Хотя, есть ли у нее вообще ребенок? За тот год, что ее не было, она не изменилась, осталась такой же…
И что же будет, когда она напишет свою диссертацию и защитит ее? Неужели тогда она навсегда исчезнет из его жизни? Он никогда не провожал ее на поезд, может, она и не в Ровно живет, а где-нибудь в другом городе или вообще в Киеве, что тут удивительного — в городе, где есть и Березняки, и Троещина, и Борщаговка…
Но однажды сквозь него таки прошел ток высокого напряжения, а нижняя челюсть отвисла. Он читал в «Золотой рыбке» газету и прихлебывал кофе, когда вдруг за спиной послышался знакомый голос:
— Он огромный. Ну, представляешь… Ну… — Она, по-видимому, долго не могла подобрать слова, чтоб описать, насколько велик был тот, о ком шла речь. — Ну… полтора Григорюка!
— Полтора Григорюка? — не поверила собеседница. — Не может такого быть!
— Ну, если не полтора, так один и три от Григорюка — это уж точно!
— Все равно, — не верила другая, — да один Григорюк, да ноль восемь от Григорюка — и то очень много!
— Да нет, какие там ноль восемь! Полтора! Ну может один и три.
Он считался большим мужчиной, носил 44-й воротник рубашки и 44-й номер обуви. Но чтоб полтора какого-то Григорюка… И что это за единица измерения такая — Григорюк? Он начал нервно прислушиваться к их разговору. Женщины что-то зашептали друг другу на ухо. Захохотали… Он немного пододвинул стул к их столику, и она его увидела, он даже не знал, что она уже в Киеве, она познакомила его с подругой, он подсел к ним, и началась непринужденная беседа, когда каждое слово воспринимается легко и к месту. Он угостил их кофе со словами «гулять так гулять», что было встречено веселым хохотом, а потом они ели еще какие-то пирожные и фруктовое желе.
А вечером она пришла к нему. Рассказывала, что ее муж ездил в Таиланд оформлять какой-то торговый договор (и что может делать человек такого уровня в Ровно?) и привез оттуда альбом с цветными иллюстрациями, на которых изображены разные способы любви между мужчиной и женщиной, так теперь не дает ей покоя; ей же хотелось поделиться приобретенным опытом с ним, и она посоветовала обязательно показать это жене. Он возразил, что с женой у них иные пропорции, и снова вспомнил про Григорюка. И впервые ощутил что-то похожее на ревность. Тот Григорюк, что составлял две трети или три четверти от него, может-таки существовал в ее жизни. Хотя кто его знает, какую роль играл Григорюк в жизни этих женщин. Может, совсем и не о нем шла речь, и это не он равен полугорам Григорюков. А ему еще нужно выяснить, какую тайну скрывает ее внешне веселый смех. Выяснить то, чего она и сама не знает.
Грибок на детской площадке плохо защищал от дождя. Холодные капли назойливо примешивались к кофе в чашках с отбитыми ручками. И к белому сухому в граненых стаканах. Дождь шумел о вечном, а думалось о минувшем, которое не хотело миновать. Над головой в черной осенней сырости между другими вечерними окнами висели два окна. Одно — комнаты. Другое — кухни. Там было сухо и тепло. Но туда не хотелось. Домой, как в могилу. В девятом классе, — он уже тогда знал, что будет актером, — когда задали выучить на память монолог из драмы Островского «Гроза», он читал так, что все поняли: «Домой, как в могилу». И не имеет значения, что монолог женский. Настоящий актер сумеет все.
Здесь, здесь, во дворе, в мокрой темноте, была жизнь. Звучали невероятные аккорды, горели неоновые фонари, отражаясь в сонных витринах и мокром асфальте, мерцали окна, щемяще летели осенние листья, постепенно оголялись костлявые деревья, — и это была жизнь, жизнь. Спешили люди, и незримый дирижер задавал ритм их шагам и их коротким разговорам. И грузчики, прислонившись к грязным контейнерам, пили пиво из только что откупоренных зубами бутылок, и в этой группке возле черного хода в гастроном также пульсировала жизнь. Все это можно было вобрать в себя, а потом отобразить и заставить других ощутить этот пульс, это биение в висках, эти краски, этот грубый вакхический хохот.
Утром он убегал из дома в мокрый неуютный город с его неспокойными улицами и прокуренными кофейнями. Дожди той осени уже шумели в его крови.
— Давай за этот дождь. — Менченко достал из-под лавки бутылку, плеснул в стаканы. Те немелодично звякнули друг о друга.
— За дождь так за дождь, — согласился он и снова поглядел на окна. Оба окна пропали, слились с чернотою дома. Значит, она пошла укачивать малыша. Не дай боже появиться дома прямо сейчас. Сразу сунет сына ему в руки, а сама побежит стирать. В ванной забулькает вода, и в этом шуме не будут слышны звуки жизни. И черный вечер не пробьется сквозь душные створки быта.
— Допивай кофе.
— Какой залог ты оставил за чашки? По три?
— По пять. Ничего, завтра отдам. — Менченко засунул в портфель чашки с отбитыми ручками, зато вытащил бутылку «Золотой осени». — Давай греться, а то, честное слово, пить сухое под таким дождем — это просто пижонство. Чтоб не сказать извращение.
Он обреченно протянул стакан. Окна оставались темными. Малыш может не засыпать час. А то и два. И осенние дожди не усыпляют его… Господи, спал бы!.. Когда где-то там, за чужими окнами, плачет дитя, в этом плаче слышится вселенская тревога, горькая и необъятная поэзия жизни. А тут свое собственное. Вопит над ухом, и нужно преодолевать сон, носить его на руках, пихать какую-то бутылочку, менять штанишки, и так каждую ночь.
— Почему ты не пьешь? — толкает его Менченко.
Он машинально подносит стакан к губам. Вино дешевое. Во рту сладко и противно. Но приятное тепло разливается по пищеводу и шумит в голове. Ах, боже мой, сколько дешевого вина выпили выдающиеся люди в начале своей карьеры в такие вот неуютные осенние вечера!
— Давай еще. — Менченко разливает еще.
Шум в затылке перекрывает шум дождя. В голове начинает танцевать пьяная мысль: «Все будет хорошо». А окно в кухне безнадежно чернеет. Менченко знает, куда он глядит.
— Я тебе говорил, не надо рано жениться. 21 год — не брачный возраст для творческой личности.
— А сам женился в двадцать. И настрогал уже двоих.
— У меня другое дело. Теща заваптекой. Ее мать еще на ногах, сидит с правнуками. А ты радовался, что берешь сиротку, говорил, не будет тещи. А теща тоже, бывает что и пригодится.