— И больше не любишь пацанов? — Игорь.
— Люблю…
— Домашних мальчиков?
АНДРЕЙ: Просто ты его предала! Зачем ты с ним спуталась, разве не знала, каков? Жила с ним, одобряла, обманывала — и сдала.
— Андрюх, не горячись. Свою герлу ободрать — это, Андрюх, беспредел. Иногда без ментов никак. И что, Танюш, обычных кентов уличных все теперь, не признаешь?
— Зачем? Ты, Игорек, очень даже ничего. Не туалетная бумага какая-нибудь…
АНДРЕЙ: Ты мне?
— Народ…
АНДРЕЙ: Странно, казалось, я тебе подхожу, какашке смуглой.
— Народ…
— Что ж, не задерживаю… — Поднялась, надменная, вся достижимая, умильно гульнув бедрами.
— Башка не просохла! Блин, не соскучишься… — Игорь развязал свитер, нырнул в свитер, скрылся под свитером, задержался свитером на голове и протерся.
— Чао, мальчики, — выпроваживая к лифту, животом подтолкнула партизана.
У подъезда под черствым деревом прела старая листва. Скинула листва с горбиков сугробы. А жирная земля уже бредила диктатом зелени…
— Ошибка. Кем она себя возомнила? Опять ошибка. Уродка?
— Да ничё вроде, — сосательно чирикнул брат. — Водки надо было. Девка веселая. И как теперь? Расстанетесь?
В полуночном метро им было в разные стороны. Прислали поезд для Андрея.
Он чувствовал шок, человек нараспашку, навыворот, народу никого, за окнами угадывались стены, склоны, огни…
Почудилось, выставлены стекла.
Это были запотевшие стекла, но сердце настаивало: стекла выбиты прочь!
Неужели она меня обидела? Нету никаких стерв! Нету стекол!
Желая убедиться, провел пятерней.
Даже стеклышка не разобью!
Утром Андрея поманил Кутузовский. Вибрировали машины, асфальт добродушно тешился солнцепеком, на той стороне высился илистый крокодилистый серо-изумрудный дом с одиноким тополем у подъезда.
И вдруг — знакомые дерзкие нотки.
Вжимая голову в плечи, обхватив киоск “Табак”, некто нечто указывал продажной дыре, и дыра ему докладывала звонко.
Вслушиваясь в мат, еще не уверенный, тот ли человек, Андрей осторожно приблизился:
— Извини…
— Здоров! — Отлучившись физиономией от дыры, Игорек застрекотал: — Подоспел! А у меня деньгу зажали. Я дал деньгу. А говорят: не дал. А я дал… Дай полтинник! Позарез! На революцию…
— Ты пьян?
— В дупель!
Андрей отсчитал четыре бумажки и добавил медью:
— Что ты здесь делаешь?
Но брат переключился на киоск:
— Девушка, девушка! “Аполлон”. Три пачки. Девушка, чё ж ты матюгалась? Ты песню слышала: “Неба утреннего стяг! В жизни важен первый шаг!”? А у вас в Москве всегда утро такое красивое? А у девушек сисек нет и такие разные дома, как в сумасшедшем доме… — Обернулся. — И вновь продолжается бой!
— Что ты здесь делаешь?
— Гуляю… Метро закрыто, такси — буржуям…
— Скоро десять утра! К Тане не заходил?
— К какой такой Та…
— А, черт с тобой! Бывай…
Андрею надо было на ту сторону. Он спустился по раздробленным ступенькам, споткнулся о поваленное железное заграждение с поникшими флажками. Стены — голь, плитки содраны, бетонная реет пыль. В разбитых шлепанцах работяги, которых, казалось, сюда заманили не деньги, а дикий дух, размазывали бетон, сверху вдавливая новый бежевый кафель.
Андрей добрался до середины перехода. Труженик завыл дрелью. Все увязло в механическом грохоте. Худяков пронесся со сдавленным черепом.
Выскочил по ступенькам.
Таня — немощная, высосанная, с надтреснутой губой, в грязно-белом халате — сидела на белом железном стуле.
— Так и знала, что придешь.
— Я ушел, потому что ты хамила. Ты мне нравишься. — Андрей преклонил колени на кухонный линолеум, ужасаясь ее виду и даже в сомнении: не ошибка ли этот приезд, и обнял влажное тело под халатом.
Поднимался, скользя руками.
Подмышки — колючие лужицы.
Она дернулась навстречу, давя грубой нежностью, пытаясь запахнуть у него за спиной халатную махру:
— Прости, прости. Я злая. А мне без тебя плохо. Вы ушли, я напилась. У меня была водка. Хочешь, я буду какой хочешь?
Его озарило.
Озарение настало через неделю.
Вернее сказать, всю неделю времени не находил озариться.
Как-то ночью — подушка по-старому одна для двоих, изголовье проваливается с деревянным громом, на газонах произрастает первая щепотка травы, и сон не подступает, и даже, наоборот, отступает ближе к рассвету — как-то, перевозбудившись бессонницей, Андрей понял.
Он проснулся мрачный и решительный.
День выдавался жаркий безумно, нож к горлу.
Они отправились пешим ходом на Киевский вокзал в кафе “Славяночка” с восточными, тяжелыми бахромой лиловыми занавесями.
— Этой ночью меня озарило. — Андрей взболтнул коньячное золотце в стакане. — Не лги мне. Выпьем за правду.
— Выпьем! Я не лгу тебе…
И Андрей говорит: нож к горлу. Таня носит внутри глубокое повреждение, безличная, восковая, текущая, недорезанная! Они похожи, любят блеснуть словцом, книжки читали, ничего не знают толком, Таня размягченно-зла, а он мягок и добр. Он говорит, что это невнятная прелюдия, однако главное — нож к горлу. Она не смеет приставлять ему нож! К горлу! Она изменила, но гораздо гаже ее целование. Гефсиманское — с покусыванием, с языком трубочкой — и это после измены. Ночью, — рассказывает Андрей, — я не спал, и до меня дошло.
Она говорит, что ничего не понимает.
Он настаивает: нож к горлу. Внутри же у Худякова: похоть, лавочный интерес, вылущить бы семечку: прав или нет? Если изменила — как? в каких позах и в каких вздохах?
Таня порывается выскочить из кафе, маячит над столиком, отмахивается:
— Нет! — нервно улыбаясь до ушей.
И вот разношенная постель, темень, скрип, и она отваживается. Она дает вероломству имя:
— Ну, Игорь, Игорь… Я думала, вы вдвоем вернулись… Один. Молча прошел, обнял. В ванной? Лежали в ванне… Я разбила рюмку. Он остерег: не порежься.
— И как вы уместились в ванне?
— В ванне?
— В ванне.
— Мы лежали валетом. У Игоря на ногах когти… И когтем он лез…
— В ванне? — Андрей испускает сладостный дух.