— Игорек, тише! — исказилась нарумяненная Мила.
А Михаил повел родственничков в голубую ванную — хвастать кафелем, зеркалом, эмалированным бочком унитаза.
Из ванной Андрей пошел к брату. Закуренная келия. В углу полинялый красный флаг.
— Заходь! — Игорь пятерней зачерпнул дым, развалясь среди хлама постели и запуская клубок в потолок. — Классный был чувак! — снизив музыку, заговорил о настенном, приколотом кнопками Мао.
Окно без шторы показывало вечер, главную площадь и знатное здание администрации, которое уже зажигали. Вместе с теменью огни становились упитаннее.
— Двадцать человек хватит. Двадцать автоматов. Возьмем эту контору голимую. Разошлем приказы. Губернатора арестуем, подпишет отречение. Неповиновение — расстрел на месте… — Комната впитывала отрывистую речь.
— Ничего у тебя не получится!
— Ты дурак, как все! А наглость — это второе счастье.
— Сам дурак!
Дверь заскрипела. Чуткая морда-кирпич.
Брат свистнул, втиснулось мышечное бесхвостое тело.
— Буля, чужой! Апэ! Чужой!
Ротвейлер вопрошающе гавкнул. Андрей привстал со стула, отпрянул. Не рассчитав, упал в постель. Когтистые лапы придавили грудь. Лай окатил душным запахом бульона.
А подле потягивался Игорек, и в зевоте плыла игра…
А утром на футбольном поле коричневый мяч гоняли взрослые бугаи, вскрикивая, как на дыбе.
Игорь согнулся в воротах, высунув кончик языка.
— Обезьян! — Вратаря дубасили без жалости.
Но мяч он не пускал, щеголяя перчатками из кожзаменителя с прорезями для пальцев.
— Эй, обезьян!
— Ну?
— Крепкий ты гондон! Получи!
Оплошал, подвернул ногу, снаряд шибанул в сетку, отпрыгнул упавшему в голову и закатился опять.
— Штраф… — Капитан, глумливо кривясь, шинелька без пуговиц, наклонился. — Сымай перчатки! Я не повторяю!
Получил кожаные тряпицы. Слил на землю ручеек слюней.
— И зачем ты с ними водишься? — спросил Андрей перед сном.
— Фигня это. Вот когда мы к власти придем…
Через год Худяков И. М. возглавил уральское отделение революционной партии “Ненавижу Большую Политику”.
— Ой, я жару не переношу! Света, вы тогда за Андрюшей, как мать вас прошу, следите. Чтоб не перекупался, чтоб турки его не украли.
И вот мачеха С., зуд нетронутой пробки меж массивных ляжек, назидает, покоя не дает, и блаженствует папа-деревенька…
На Святой земле Андрея пронесло.
— Эти рожцы блудный сын ел со свиньями… — указал Владимир.
Сын с интересом нагнулся, подобрав ворох желтоватых стручков, и защелкал. Дымки от плова, чугунные врата Гефсимании, подъем через масличные сады, Иуда Искариот отвесил лобзание, мокрое? или канцелярски чмокнул? а Петр усек невольнику ухо, и — разыгралось в животе. Каждый шаг отзывался внутри родовыми схватками, морским клокотанием, навозным хихиканьем.
— Скажите, где туалет?
Послушница-шалунья, шелестящая тканями (“Сама я с Харькова”), провела до освещенного кирпичного терема.
— Смотри по сторонам. У нас опасно. В прошлом году двух наших тесаком срубили.
Он опустил перегретую голову. Ярилась лампочка. Серчала неисправная сушилка. Пол в красных и коричневых трещинах. Носы торговцев. Зубы бармалея. Горные хребты. Давил из себя дерьмо, наслаждаясь, страдая, вокруг преющий, раскованный, возбужденный мир, созвездия вокруг, корабль ждет, и Андрей навеки запомнит это крошево кафеля, и здесь в гефсиманском сортире — самое главное, грубое самое, интимное и истинное.
А на обратном пути в поезде Одесса — Москва это впервые случилось. Выпил водки грамм двадцать. Получилось, что его поместили в другое купе, где соседи не преминули угостить хлопца:
— Четырнадцать лет? Так давно пора! — И пригубил из общего стакана.
— Слева тюрьма, справа кладбище, — пошучивал ражий хохол с комьями в ноздрях. — Там сидят, тут лежат… Пьем — умрем, не пьем — умрем…
Стоял в проходе, прижавшись к отцу, поддувало, смягчая загар, распыляя заморские видения. Все в этой Малороссии, вырядившейся во мрак, было мило. А впереди Москва, мама, любовь. И смерть… СМЕРТЬ? ЧЬЯ?
Он застонал еле-еле.
— Что ты ноешь?
— Думаю.
— О чем?
Вышагивали станцией “Киев”.
— Я тоже в детстве пас коров и все время думал: “Как же так? Меня не будет”. Жизнь — это тайна. Есть спасение. И душа бессмертна…
— Но без тела разве по-настоящему? Умер, и как будто сон смотрю. Я так не хочу!
— Это будет высшая явь.
Бойкие туземцы с дынями, резкая оккупационная луна, железный вздохнул состав, запричитали проводницы. Поднимаясь, юнец окинул перрон равнодушно, заметил обертку от печенья, бултыхающуюся на сером камне:
— А эти побрякушки, фантики — это все, чтобы люди отвлекались?
И сразу отец его сдал. В проходе:
— Андрюша думает о смерти.
— Ты же верующий. Все знаешь. Надо жить по заповедям, — издевательски куксясь, сказала Света.
А некая женщина-сухарик пустилась в воспоминания. Как-то она ехала в поезде с маленьким сыном, тот неожиданно вспомнил: они что-то забыли взять. Сущая правда. И добавил: “Приедем, папа нас будет бить”. Просто так. Но люди одновременно замолчали и потрясенно глядели. “Разве папа бьет?” — хотела спросить, но почему-то тоже молчала. И по приезде чувствовала, будто ее мутузят, колошматят, душу вытряхивают, и так без конца.
В последнем классе Андрей наконец-то пошел в школу, обычную, пролетарскую, где никак не проявлялся. Все ведь только и ждали, когда высунется, чтобы дать тумака. Если привлекал к себе внимание, заходил в класс других позже, звучало глумливое:
— Кощей!
Худого Худякова звали Кощеем. Изредка с разбегу пихали или харкали на ранец. Самолюбивый, взращивая вялость, на переменке он прилипал к подоконнику. Задирались вельветовые штанины, обличая мясцо в черных волосках. У подоконника болтали девочки.
— Я с Аркашей своим смотрела недавно. — Плотная Акопян судила про немецкое порно. — Это только у них мрачняк: “Оближи его!” — Девчата захохотали. Она заметила, как прозрачно внимает сиделец. — Цыц, Кощей! Не для тебя!
— Перестань, — одернула сердобольная Яна с восковым лицом. — Мы его не обижаем.
Девочки относились более сносно, чем мальчики, которые все время хотели выставить уродом.