За искусственным валом все так же несет службу неслышное воинское подразделение, меняются караулы, по дому на болоте мелькают редкие бессмысленные взгляды – там никто не будоражит сердца молодых солдат.
Саша Меркулов демобилизовался – уехал к себе на родину. Он стал еще более немногословен и одинок. Живет он в глухонькой русской полузаброшенной деревеньке – один из трех других одиночек, проживающих там. С появлением первоцветов и до самых холодов, до самой последней возможности его подоконник живет тихой памятью прошлого.
…335-й скорый плелся, пропуская, казалось, все живое, двигающееся в попутном и обратном направлениях. В надежде найти сочувствие исподволь изучал лица соседей. Сознанием на это путешествие решился в то далекое мгновение, когда, сидя на послевоенной тахте в саманной кухоньке-времянке, слушал, прихлебывая ее особого подбора, с приятной горчинкой травяной чай. В состоянии раздвоения проглотил тогда критическую порцию удвоенной горечи. Ехал я во Владивосток, туда, где, по словам Груни, мог остаться живой свидетель.
Очень долго на моей памяти – годы и годы она стоит без видимого изменения и напоминает остановившуюся в возрасте соседскую старушку Груню.
Наблюдения за изъеденным временем стволом зародили во мне странную на первый взгляд аналогию, которую отнюдь не откроешь в один словесный миг.
Изборожденный длинным извилистым шрамом ствол груши-дички, согбенный, смахивающий на силуэт бабы Груни, в эту весну не подвергся коварству неумолимого времени. Груша-дичка цвела обильно – погодные условия способствовали удачной завязи плодов, и пчелы не гнушались ее скромной кроны среди роскошных дымчато-белых шапок цветущего окрест боярышника. Закрыв глаза, хотелось одной из них кружить над помолодевшей кроной, предвкушать нектар ее чудо-долголетия, и с затаенным дыханием продолжать хронологию ее жизни. К несчастью, она чередуется не лучшим воображением, угнетая романтическое начало трагическими картинами.
Множественный коварный плющ стиснул удушающими петлями лиан объемности исполинов дубов, не затронув каким-то чудом изможденный временем ствол. Кору груши-дички, похожую на кожу аллигатора, нежно обвила капризная лианка адамова корня, проявляясь на рыхлой поверхности невинными лунными соцветиями.
Не одну зиму упоительный взвар плодов груши продолжает возвращать меня к грустному воспоминанию.
Старушка Груня, в единственном различии от расцветающего с весной дерева, не цвела напрямую, но вместе с грушей всегда расцветала глазами: в это поэтическое время года особенно живо проявлялся мой интерес к ее прошлому.
Соседи зовут ее обидным – «старушенция», «рупь сорок» – чаще в их пересудах она фигурирует полномасштабнее – «мумифицированная пырла».
«Попрыгала козочкой со свое, добра не нажила, мужиков разбазарила – сейчас только и может, что сучить палкой да шипеть на все в округе от зависти к достатку и безнадеги старости». Если систематизировать большинство высказываний, примерно так прозвучало бы резюме к ее персоне.
Остается сказать об окружении бабы Груни: в большинстве своем простые люди, с элементами авантюризма и нехитрыми задачами на будущее. Наглядная карта рождения каждого запестрила бы флажками на просторах страны. В основе их планов – урвать от жизни все, что экспроприировано революцией у родственников, да попользоваться «сладким», отрезанным Великой Отечественной войной. Коренных уроженцев здесь днем с огнем не сыскать – все сплошь пришлые. В большие города, ближе к центру, после отсидок не пускали, вот они и обосновались по возможности – в селе, одно – на юге, ближе к благодатным вотчинам. Их внуки, взросшие после войны, не обижены откровенно временем: безоблачное детство, в купе с правильной идеологией, сделали свое дело: они язвительны в меру унаследованных генетических свойств. Некоторым вообще непонятна неприязнь к бабе Груне, поэтому и не уподобляются старшим, даже помогают ей по хозяйству, правда, украдкой, без помпы.
В первом общении с незнакомцем баба Груня в действительности ершиста и чрезмерно подозрительна. Некогда голубые, теперь выцветшие глаза смотрят на случайного собеседника не прямо – они косят под углом, прожигая исподтишка, пусть с высоты небольшого росточка, но глубоко изучающе.
(Она позволяет мне звать себя без учета возраста – Груня). Я-то знаю, как много пришлось пройти Груне, сколько выстрадать откровенного цинизма, выбрав открытый отпор, отдаляясь с годами все дальше от окружающего сообщества. Все злое, замаскированное слащавой лестью, недалекостью «перелицованной контры» (как она их называет) – она клеймит жесткой правдой с первых мгновений общения. В ней заложен редчайший в проницательности дар: способность видения рентгеновскими лучами. Помимо материального костяка, она умеет выжечь гиперболоидом взгляда будущие, возможные ваши действия, вашу скрытую недобрую суть. Помню, сколько я претерпел ее колкостей, прежде чем мне даровали благосклонность, позволяющую общаться на «ты».
Те, что познают мир в плоском измерении, утратив благородство мышления, или, что еще хуже, не впитав его с молоком матери, тешат себя в удовольствии съязвить. Как просто испачкать – как, наверное, нелегко спрятать в глубокие хранилища разума тяжелый балласт безвременья. Эта, слава Богу, недоминирующая особенность нынешнего времени выплыла на поверхность постперестроечным размякшим дерьмом. Годами устоявшиеся традиции, без горечи от потери, растворились в хаосе сомнительного настоящего со скоростью летнего утреннего тумана. Будто и не было предшествующих тому, долгих благополучных лет.
Знавал я немало старушек – всяких: со слабой памятью, с энциклопедической даже, удивительных фантазерці, при повторном вопросе увязающих в дебрях маразма. К бабе Груне эти примеры в большей части негожи. Общаясь с ней ближе, я не смог остаться безмолвным к незаслуженным эпитетам, к циничности вообще, и к равнодушию окружения в частности. Ее необыкновенное прошлое обязало вытащить на свет самое сокровенное – то, что во все времена звалось тяжелой судьбой. Неоцененная по достоинству трагедия ее жизни, как это самое прошлое, открылось мне, редкому слушателю, не в бравурной форме каких-то особенных заслуг – скорее с сожалением от того, что оно безвозвратно ушло. С осторожностью в этот раз, двигаясь от фразы к фразе, от сюжета к сюжету, подобно движению по пробитой узенькой тропке на обочине грязной дороги, Груня не реставрировала – она заново проживала картины своего прошлого.
– Вылитый Сережка Есенин, всего различия: не шебутной, как Сережка. Боже упаси, совсем не пьющий, а так – одно лицо. И кудрявки, и все про все на месте. И не курящий, вот – преображалась передо мной Груня, – стихи читал мне взахлеб, мно-ого читал. Я из тех, кто наслаждается чужим пением – сама же не поет. Кое-что, до сей поры помню – все пыталась, заполнив этот пробел в образовании, дотянуться до него:
Я люблю Родину!
Я очень люблю Родину!
Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь…
– Как точно в истину… – ломался ее голос.