Аквариум (сборник) | Страница: 32

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Конечно, я могу жить и без машины, могу не садиться за руль, а до нужного места добираться на метро или автобусе, но мне тошно чувствовать себя инвалидом.

Однажды я сажусь в машину Ольги. «Поехали?» – улыбаясь, она высовывается из окна и предлагает подвезти до метро. В небольшом салончике мне тесновато, приходится сильно сгибать ноги в коленях (легкая боль в правой ноге), а голова почти упирается в потолок. Я чувствую себя слоном в посудной лавке и жмусь к двери, чтобы не мешать Ольге переключать передачи. Ведет машину она твердо, почти по-мужски, хладнокровно реагируя на хамство других водил, и только иногда, после чьего-то слишком лихого маневра, недовольно поджимает тонкие губы. Удивительно, но мне с ней действительно очень спокойно. Я словно заражаюсь ее невозмутимостью, другие машины не кажутся мне направленными в нас торпедами, мне не мерещатся мины в канализационных люках, нет головокружения и не хочется в панике выскочить. Мне даже не надо делать для этого усилия над собой.

Потом я с нетерпением жду вечера, чтобы, придя с работы, залезть в свою «Ладу» и ждать ее возвращения. С ней мне спокойно, а одному страшно – за нее! Парень, это не горы, говорю я себе, здесь нет мин, здесь все нормально, она может, она справится. И горячая волна радости разливается в душе, когда я вижу въезжающую во двор маленькую красную «тойоту».

Я наблюдаю, как ловко она паркует машину, выключает фары, как вылезает из нее и обходит вокруг, проверяя, все ли в ажуре. Миниатюрная женщина, которой не страшны мины и вообще ничего не страшно.

Когда за ней захлопывается подъездная дверь, я завожу свою «восьмерку». Потом еще некоторое время сижу неподвижно, прислушиваясь к ровному гулу мотора. Мин нет, говорю я себе, и случайности тоже нет (а что же есть?). Я выжимаю сцепление, включаю передачу, давлю на газ. Легкая дрожь пробегает по моему телу, по конечностям, болезненно вибрирует на виске жилка, но я ничего, я в порядке. Мин нет, случайность и есть случайность, судьба есть судьба… Медленно я выезжаю из двора и, сжав зубы, вливаюсь в поток.

Я еду, еду!..

Гул

Накануне вечером как раз толковали, что жизнь круто поменялась. Раньше – болото, тускло, муторно, и вот нежданно-негаданно… Рывок, скачок, лев прыгнул, вдруг оказались в Истории. Долго сидели, часов до двух ночи, всех задело: вот, дожили! Выпили, расходиться не хотелось, прежде куда ни глянь – везде клин, а теперь не что-нибудь по мелочи, пустяковое, а – История. Общее. Поток. Пусть и не совсем чистая вода, но и не такое болото. Так бы все и катилось, катилось, скучно, бесцветно, с мелкими какими-то интрижками, амбициями, раздраями и всяким прочим, а тут – простор, горизонты, свет в конце туннеля…

Днем позвонила, голос испуганный: на Садовом танки…

В ее приезды всегда что-то происходило, серьезное. Каждый раз собирались у кого-нибудь, выпивали, обсуждали, а у нее – глаза карие, блестят, завитушка над ухом подрагивает, несколько нездоровая бледность сквозь не нашу смуглость (ах Марсель!), в длинных музыкальных пальцах – стопка с водкой (в России она пьет только водку). Как вы думаете, надолго это? Эх, кто бы знал! В конце концов, даже если и прикроют форточку, зато хоть надышимся (цитата). Только наверху, кажется, сообразили, что назад дороги нет, невозможно вспять – люди столько всего уже узнали, поняли уже все про систему, журналы, газеты до дыр зачитываются, Платонов, Шаламов, Солженицын… Тиражи невиданные. Конечно, трудно все, мучительно, но ведь сдвинулось, сдвинулось… Да, История, замечательно, глаза блестят. Еще недавно казалось, что ничего не может измениться, что на века, а тут… Горбачев, Ельцин, Яковлев… После семидесяти с лишним лет. Гласность! Почти эйфория, хотя и не без некоторой настороженности: а вдруг сорвется?

Она кажется счастливой, счастье – жить в Истории. Вулкан ожил… Гул, слышите? Она, склонив головку в кудряшках набок, прислушивается к гулу…

Странная. Ей-то, казалось бы, что, в ее Марселе все спокойно: лазурное море, белоснежные яхты, витающие ароматы кофе, жареных каштанов, красное вино, хмельные матросские песни… В Марселе умеют варить настоящий кофе, а здесь, в Москве, она пьет растворимый, который привезла с собой, вытаскивает из рюкзачка банку, сыплет в чашку… В Марселе у нее колледж, ученики, а она вот здесь, ходит в архивы, пишет исследование о Тургеневе. Ладно, Тургенев, но Совет народных депутатов-то ей к чему? «Демократический союз»? Межрегиональная депутатская группа?.. Развертывает газету, ага, статья Попова (Шмелева, Лациса…). Гул, гул, она слышит. Лава (где-то уже было про лаву). Хрупкая, в светлых полотняных брючках и таком же пиджачке. Сразу видно, не наша. Карие отчаянные глаза. Бастилию нужно было брать. Девушка в распахнутой на груди белой блузке с развевающимся знаменем на баррикаде: даешь свободу!

Vivе la Liberte´! Гул, гул… Лава…

Милая, это Россия!

А что Россия, дух, в том числе дух Истории, дышит где хочет.

Сахарова хоронят. Длинная змеевидная очередь к Дворцу молодежи – прощаться. Холодно, стыло по-декабрьски, народ топчется, пытаясь согреться, многие с зажженными свечами, загораживают ладонями язычки пламени, она тоже здесь, приехала на рождественские каникулы – в архивы. Сахаров – великий человек, неужели она чувствует то же, что и они? Уход некоторых – потеря невосполнимая. Сахаров – эпоха, люди здесь, чтобы не просто отдать долг, не просто проститься. Есть события, в которых тектонические сдвиги особенно заметны, она чует, она словно предугадала, внезапно появившись (взволнованный голос в трубке: она здесь!). В красной пуховой курточке, на кудряшках капюшон, из-под которого блестящие карие глазки, покрасневший от холода носик, вокруг шеи длинный белый шарфик, синие джинсы… Ее присутствие почему-то согревает, будто марсельский теплый бриз долетел, пробился сквозь вьюгу, будто в декабрьской полумгле зажглось что-то южное, среднеземноморское, – сине-бело-красное.

Везет, однако, ей на события, на наши события, она появляется именно в такие минуты («я приехала») – и действительно можно ждать чего-то особенного, каких-то событий, что-то начинает завязываться, куда-то двигаться: съезды, манифестации, отставки, покушения, процессы, все намертво приклеиваются к экранам телевизоров, жадно прислушиваются к голосу диктора по радио, тревожно перезваниваются: еще что-нибудь?.. Что-то и вправду сдвигается, гул нарастает, дальний, грозный, будто сходит, приближается откуда-то лавина… И что ей дома не сидится? – благополучная страна, устроенный быт, хороший климат… Белоснежные паруса над лазурной равниной моря, аромат кофе и жареных каштанов, легкая веселящая терпкость красного вина…

В пригороде Марселя у нее дом, муж и трое детей. В колледже ее ценят, она много занимается учениками, которые ее обожают и редко прогуливают уроки. В саду у нее розы, за которыми ухаживает вся семья. Уезжая, она обычно говорит, что по состоянию цветов определит, ждали они ее или не ждали. Когда она возвращается, розы нежны и прекрасны, как и до ее отъезда, может, даже еще больше – ее здесь ждут и любят, несмотря на ее частые отлучки в эту неведомую далекую Россию, где полгода зима и великая русская литература: Тургенев (ее фаворит), Толстой, Достоевский (который ей не очень)… В России (далась она ей!) у нее друзья, конференции, архивы… А главное – гул, гул, который она слышит, она прислушивается, чуть склоняя голову набок, до нее доносится даже там, в тихом комфортном пригороде, где все нежное –голубое небо, южные растения, цветы, солнце, теплынь. Но еще явственней она слышит его, когда приезжает сюда, в Москву или Питер, в Питере даже еще больше («генетическое», «колыбель» и прочее). Но она слышит его и в Красноярске, и в Орле (Тургенев), и даже в каком-нибудь захолустном и пыльном Скотопригоньевске.