Аквариум (сборник) | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Озадаченный Р. вдруг смолк на полуслове и уставился на знакомую, словно впервые увидел ее.

В этом-то и крылся подвох… Поймав себя на некой дальней, глубоководной, неотчетливой мысли, Р. еще долго пребывал в смущении. Хорошо, пусть сочинение П. и впрямь заслуживает внимания, но он-то сам что так вдруг окрылился и воспылал? Ему-то это зачем, в конце концов?

Вроде как его лично обманывали или даже окончательно обманули, как этого самого композитора, героя романа.

Ну да, ведь он искренне, совсем как за очень близкого человека (сила искусства!) переживал за композитора: представить на смертном одре, что упущено так много и все из-за чего? – из-за чьей-то (пусть даже жены), простите, блажи? Нет, такого и врагу не пожелаешь!

Положим, нужно ей было (а женщинам всегда что-то нужно), пусть даже высокое и чистое, в горние выси ее тянуло, в эмпиреи, и ладно, но ему-то, может, как раз другое было важно, для творчества и вообще.

Вроде как на себя примерял Р. судьбу героя (так, собственно, и бывает с настоящими читателями). Будто он тоже повлекся за высшими ценностями, увлеченный – кем? Нет, не женщиной. Женщин в его жизни было совсем мало, и жил он закоренелым холостяком, раз и навсегда решив, что все эти семейные прелести или даже редкие непродолжительные контакты – не для него, лишнее бремя, а если смотреть вглубь, то и посягательство не просто на его свободу и время («не все еще книжки прочитаны»), но и на личность, поскольку жить рядом с другим человеком и быть свободным от него нельзя. Вот угодил же композитор в ловушку, связав свою жизнь с незаурядной женщиной, и в результате отторгнут от себя и своего таланта, а ведь мог же, мог же сочинить еще немало пленительной музыки, впитавшей в себя земные страсти и земные же радости-горести. Несомненно мог бы, а меж тем душу его все больше заполняет эфир. И запах сырых осенних листьев или цветущих яблонь, как написано в романе, почти перестает его волновать, и шелест женского платья, и шорох ночных шагов, и шум дождя по крыше… Ну и так далее. Музыка, одним словом.

Между тем в один из последующих дней в квартире Р. неожиданно раздается телефонный звонок: ага, та самая знакомая. После разговора с ним она купила и прочитала роман, она совершенно согласна: бедняга композитор так и не сумел причаститься высшему смыслу, к которому настойчиво влекла его жена, вход туда ему оказался закрыт. А он ведь чувствовал, что именно там истинная музыка, не сравнимая ни с какой другой. В этом-то и крылся обман, даже двойной.

Во как! Р. даже растерялся от неожиданности – настолько иначе все поняла его знакомая. Что-то он промямлил в трубку, дескать, очень любопытно, ему нужно подумать и, не исключено, даже перечитать. Конечно, перечитать, она этот роман дважды прочитала, так он ее раззадорил, воодушевленно щебетала в трубку знакомая, обдавая приятными фиоритурами мелодичного голоса, и все благодаря Р., спасибо ему…

Странное что-то выходило в связи со всем этим. А может, и впрямь там вовсе ничего и не было, в этом романе, что Р. вычитал, искренне огорчившись за героя-композитора. Даже, пожалуй, и не за композитора, а за судьбу вполне взаимного глубокого чувства (в смысле любви), губящего живую жизнь (в смысле талант). Живое губит живое – это что же такое получалось? И то жизнь, и это жизнь, думал Р., и так нездорово, и так больно. Сплошь какое-то несогласие, разлад, непонимание, нескладуха… Ведь вот и автор романа умер, так и не подержав книгу в руках и не услышав о нем его, Р., восторженного отклика…

Да, печально.

По всему же, однако, выходило, что сам Р. жил совершенно правильно, выбрав одиночество и волю. Он-то ни от кого не зависел, от него никто не зависел, никто ни к чему никого не принуждал и никто никому ничего не навязывал. И не звал. И не раздражал. Не провоцировал. Мир и так полон всякого рода ловушками и миражами, а если еще и совсем близко, рядом, можно сказать, то тогда совсем худо.

Вот-вот. Сложен этот мир, и человек сложен, а роман…

При чем тут роман?

Негвесия

Человек шесть-семь их было. Стояли возле хлипкой дощатой двери общаги и чего-то хотели, кого-то вызывали, кому-то угрожали. Лютость оттуда сочилась. Но в дверь не входили, остерегались пока. Если бы вошли, то тогда бы уж точно война, они это знали и, судя по всему, еще не решили. Один, квадратный, тенью из-за откоса вырастая, крутил увесистую черную цепь. Перевес явно был на их стороне, да и кто бы мог им противостоять всерьез?

Не Ванечка же Михайлов, активный только на семинарах по философии, где он развивал свои (или не совсем свои) идеи про негвесию, неравновесие в природе, которое двигает вперед развитие. Гомеостаз гомеостазом, а негвесия все равно важней.

Небольшого росточка, в очках с толстыми стеклами, в смешных широченных брюках, флагом болтавшихся на тонких ногах, завертываясь вокруг лодыжек. Но не трус, не трус. И даже выйти готов был к ним, потому что именно его-то и вызывали, чем-то он им досадил, может, лишнее сказал, может, просто не нравился умственным своим видом. Что-то не поделили (хотя что делить?), а Ванечка, как всякий философ, даже толкуя о мудрости, вполне мог быть неадекватным, в смысле как-то не так себя позиционировать (любимое слово).

Короче, обидел он их чем-то.

А так, между прочим, хорошо сидели, в картишки перекидывались по обыкновению, пиво, умные разговоры, то-се – отдыхали, одним словом. С кухни аппетитно несло жареной картошкой (там готовили), и тут дверь распахивается, громкие хриплые голоса, волна агрессии.

Ванечка сам из деревни, из народа, так сказать, ездил к себе на каникулы и признавался, что испытывает там подлинное умиротворение. Вроде как над вечным покоем. Любил он об этом потолковать – об умиротворении, о гармонии, хоть и считал неравновесие главным двигателем всего. Гармония, однако, для человека тоже важно, для здоровья душевного – как лекарство, как полет над гнездом кукушки. Полет? Да полет, душа взмывает ввысь при виде родных весей, по-над рекой, лесом и полем, о счастье, о радость!

Что ж делать, Ванечка готов уже был к ним выйти (смотреть на него было жалко), чтобы все вопросы сразу разрешились, а в пользу ли негвесии или гомеостаза – это уж как карта ляжет. В его деревне тоже бывало, что за кол хватались или в клубе разбирались на кулачках по пьяному делу, для него не впервой.

Но туда, к двери, пошел не он, а Костя Ольшанский, длинноволосый (до плеч), статный, чуть пижонистый, но, правда, без особого выпендрежа. Черты тонкие, четкие, нос прямой, брови темные… Даже в рабочей робе он выглядел так, будто на тусовку собрался. А главное – глаза голубые, небесного цвета. Ничего не скажешь, хорош, очень хорош собой, порода видна (девушки таяли). Он и сам знал про себя, держался гордо и независимо, хотя особо и не заносился.

Элита. Это он говорил – не про себя одного, впрочем, а вроде как про всех нас, включая Ванечку. И смотрел не мигая прямо в глаза своей заоблачной синевой. Марсианский немного взгляд.

Так он считал: в обществе должна быть элита, задающая некоторый уровень, иначе оно, то есть общество, деградирует. Раньше да, были аристократы, теперь это интеллектуалы. Конечно, до прежней потомственной аристократии, где семейно вынашивалось, из поколения в поколение, далеко, но все равно элита. Между прочим, сам он был чей-то сын, какого-то именитого математика, а если глубже копать, то и до аристократии можно было добраться, чуть ли не до княжеских или графских корней.