Сказав перед Народом так, вождь демократии Афин, многочтимый Стратокл, внес на рассмотрение демоса предложение учредить ежегодные Игры, наподобие панафинейских, посвященные Деметрию и Отцу его, благороднейшему Антигону, и в виде вознаграждения за победу в сих Играх возлагать на атлетов венки не оливковые, как принято в Панафинеях, и не лавровые, какими увенчивают олимпиоников, но золотые, украшенные рубинами. И что же?! В едином порыве предложение мудрого Стратокла было поддержано разумно мыслящим демосом. Более того! Решено было воздвигнуть на Акрополе золотые статуи Освободителей, заказав изваяния Отца и Сына лучшему из ваятелей, и установить названные статуи близ Пропилей, неподалеку от прославленных изваяний Гармодия и Аристогитона, чьи кинжалы освободили некогда Афины от ига тирании. Лишь один голос прозвучал против. При этом почтенный, но излишне осторожный муж афинский отнюдь не возражал против оказания почета, но лишь высказал сомнение: допустимо ли оказывать тем, кто еще живет, знаки почитания, положенные богам? Услышав же разъяснения жрецов-феоров о полном согласии Небожителей с решением Совета и Народа, четко выраженном в знамениях, сей афинянин стал едва ли не первым, поднявшим руку в знак поддержки предложения.
Нельзя умолчать и об учреждении в Афинах двух новых фил*, названных «Антигонида» и «Деметриада», причем в филы эти записаны были лучшие из граждан, снискавшие известность в искусствах и ремеслах, либо славные воинской доблестью, либо отмеченные Небом удачливостью в торговле и обладающие достойным уважения состоянием. В благодарность за оказанную честь, удостоенные зачисления во вновь учрежденные филы добровольно и без всякого принуждения объявили о готовности собрать и предоставить Деметрию средства на постройку четырех аттических триер с экипажем, набранным из лучших мореходов, чья служба будет оплачена на год вперед. Кроме того, вдохновленные выпавшим счастьем, вышеназванные граждане заказали златошвеям Парфенона вышить портреты Отца и Сына на покрывале, ежегодно посвящаемом Афине, поступившись обычаем изображать на ткани кого-либо из мифических героев, особо угодных эгидоносной Деве…
Что же касается Деметрия Антигонида, прозванного также Полиоркетом, то он от своего имени и от имени родителя своего душевно благодарил афинян за воздаваемые почести, и многие утверждали, что видели на щеках его румянец, изобличающий уязвленную скромность, готовую вот-вот воспротивиться неумеренным славословиям, звучащим ежедневно. Однако, не желая оскорбить лучшие чувства союзников-афинян, Деметрий удерживал себя от возражений и покорно подчинялся всему, что требовали от него Совет и Народ: присутствовал на жертвоприношениях в свою честь, освятил храм, посвященный себе, принял делегацию граждан фил «Антигонида» и «Деметриада» и стойко вытерпел нелегкий разговор с коленопреклоненными, хотя, как признавался потом, невыносимо ему было видеть свободолюбивых демократов, склонившихся до земли не перед бессмертным, но перед смертным вождем, хотя бы и другом Афин…
Вводя любителей Клио в намеренное заблуждение, иные из историков, кормящиеся из рук клятвопреступного Кассандра и архилукавого Птолемея, утверждают, что Деметрий лишь изображал себя скромником, на деле же занесся недопустимо и наслаждался происходящим, позволяя себе втайне издеваться над союзниками и друзьями. По праву очевидца, свидетельствую: ложь и клевета, оплаченные недоброжелателями! Если же и срывались с уст его порою насмешливые слова, то лишь в мгновения, украденные Дионисом, после ночных пиров, и не было в них умысла, и да будет стыдно тому, кто, злоупотребив доверием вождя, донес сказанное в узком кругу до ушей тех, кому не полагалось этих шутливых слов слышать… Наилучшим же свидетельством скромности великого сына величайшего отца стал отказ его от дара, превышавшего всяческое разумение, и каждый, знающий о том, не сможет не согласиться, что лишь Деметрий, бывший воистину самым человечным из смертных, способен был выйти из затруднительного положения именно так и никак иначе…
В один из дней группой афинян, особо приближенных ко двору стратега, в том числе, разумеется, и многочтимым Стратоклом, были поднесены Деметрию две короны, роскошью своей превосходящие все мыслимое и затмевающие, по слухам, венец Царя Царей Персии. Память не в силах воскресить этот дивный блеск золота, и электра*, и редкостных каменьев! Чтобы читающий представил без лишних пояснений, скажу лишь: в две сотни талантов каждую оценивали опытные ювелиры, и это без учета труда, затраченного наилучшими из афинских златокузнецов. И что же?! Восхитившись невиданно искусной отделкой корон, отдав должное и ценности металла, усугубленной каменьями, Полиоркет, пожав плечами, отказался, как ни молили о том дарители, увенчать себя тем, что, как выразился он, «достойно лишь царя, и никого иного». Когда же, решив, что он упорствует, лишь ожидая уговоров, афиняне принялись убеждать стратега, что если кто и достоин подобного дара, то только лишь он и его великий отец, Деметрий, впервые за время пребывания в Афинах, разгневался. Впрочем, тотчас на прекрасном лице его вновь появилась милостивая улыбка, и достойный сын достойного родителя счел нужным пояснить свой категорический отказ. «Вы, дорогие мои друзья, – сказал Полиоркет, сияя лучистыми очами, – верно, перепутали меня с Кассандром, не спящим ночей в мечтаниях о похищении не ему принадлежащей короны? Или же, не ведаю почему, решили унизить меня, сравнив с Селевком и Птолемеем, похитившими законное достояние македонских владык? Когда бы все было так, я б ничуть не замедлил снизойти к вашим просьбам. Но цель моя состоит лишь в том, чтобы вернуть Элладе похищенную свободу, Македонию же вручить законным повелителям, буде таковые найдутся. Если же нет, так пусть боги укажут достойнейшего! Притом, – продолжал Деметрий, – даже и согласись я принять венец, то этим был бы безгранично разгневан отец мой, для которого эллинская демократия и македонский обычай – священны, а память о Божественном Александре священна вдвойне…» Так устыдив опрометчивых и убедившись в том, что смущение их и раскаяние непритворны, Деметрий с ему одному присущей ласковостью попросил гостей забыть о случившемся разговоре и пригласил к пиршественному столу, за которым блистал остроумием и благожелательностью, подарив Стратоклу, автору идеи поднесения корон, двенадцать первосортных рабынь всех мастей, обученного соматофилака*-фракийца, фессалийского жеребца и золотой перстень, украшенный геммой со своим изображением в облике Гелиоса. Иным же из депутации преподнес дары менее ценные, однако тоже превышающие меру всякого воображения…
Таков был в Афинах Деметрий. Вопреки же утверждениям злоречивого Калликла Александрийского и не менее падкого на подарки Онесикрита-вавилонянина, а также и гадкоустого ругателя Аристокла из Пеллы, тщащимся, истине вопреки, изобразить, в угоду своим нанимателям, богоравного Полиоркета распутником, погрязшим в пороках и устрашившим благонравных афинских матерей дурным примером, подаваемым их детям, скажу: разве не есть доказательство истинного мужества и силы способность любить многих красавиц?! И разве не истинное великодушие в том, чтобы не заставлять прекрасноликих дожидаться ночи любви в постыдной очереди, но дать удовлетворение всем жаждущим одновременно?! Ведь не было ни единой, чьей благосклонности герой, равный Аяксу благочестивый Деметрий, добился бы вопреки ее ясно выраженному желанию! Как не было и ни одной семьи в Афинах, которой бы не по нраву пришлись дары, поднесенные щедрейшим Антигонидом в благодарность за доступ, открытый их дщерью в сад дивных радостей! Равным же образом и упрекать господина моего в излишнем пристрастии к дарам Диониса безумно и гадко. Ибо может ли кто оспорить, что отведать вина означает проявить почтение к тому же Дионису, а тем самым и благочестие в целом? Если возлияние есть жертва, а именно так говорят жрецы, то чем больше количество выпитого, тем угоднее веселому богу потребивший благоухающую влагу! И, наконец, отвечу мерзейшему из мерзостных, Филимону, коего по заслугам колесовал в Кизике великодушный, но и суровый в справедливости Антигон. Лжет Филимон, прелюбословя о несчитанном количестве мальчиков, якобы совращенных могучим Полиоркетом. Свидетельствую, и призываю подтвердить слова мои саму Артемиду Непрощающую: одиннадцать было их! Всего лишь одиннадцать! И можно ли забывать о высокой любви Ахилла к Патроклу, и Ореста к Пиладу, и Алкивиада к Сократу, и многих иных, не менее достойных? Персы же, почитающие мужество и целомудрие не менее эллинов, и по сей день не усматривают худого в однополой любви, коль скоро осуществляется она по взаимному согласию. Не отрекаемся же мы от наслаждения читать божественные строфы Сафо или Алкмеона лишь потому, что грезы, навеянные им капризным Эросом Гермафродитом, отличались от общепринятых! И Филимону-клоакоязычному, позорящему своими сочинениями всех собратьев в служении Музе Клио, следовало бы вспомнить – прежде чем браться за стило! – примеры истинного разврата. Ведь кому не ведомы нравы двора и опочивальни Филимонова покровителя, заказчика гнусных писаний Лисимаха фракийского?! Задуматься вовремя, вот главное правило историка! Не забудь о нем Филимон, и, быть может, не задавался бы он горестным вопросом: «За что?!», когда по воле не забывающего обид Антигона крутили его на шипастом колесе посреди казикской агоры, забив рот скомканным свитком его лживой книжонки…