Деметрий не стеснялся слез.
Отплакав же, резко развернулся, и лицо его оказалось неожиданно спокойным, а голос был звонок и тверд.
– Плистиас, дирему! По пять мин награды гребцам! Гиероним! Поплывешь к Антигону! Сейчас же, без захода в Китий! И скажешь… Впрочем, лучше я продиктую!
Черным изваянием на пурпурном фоне густеющего заката замер он, ожидая, пока приготовится писец, и картина эта была так красива, что не только видевшие воочию, но и узнавшие понаслышке много лет еще видели ее во снах.
– Готов, Гиероним? Пиши!
Он немного помедлил, и в эти краткие мгновения тишины стук сотен сердец, казалось, заглушил посвист ветра и шелест волн, густо просоленных криками еще не спасенных.
А потом не выкрикнул, а бросил замершим, ждущим, угадывающим еще не высказанные людям слова, которых давно уже – что скрывать! – ждали они, да и не только они.
Слова, которым назавтра суждено было потрясти Ойкумену.
– От Деметрия Антигонида, стратега Эллады, прозванного Полиоркетом, – Царю Царей Антигону: привет!
Устье Нила. Берег правый.
Первые дни осени года 470 от начала
Игр в Олимпии
– Расступитесь, братья!
Осадив коня, щеголеватый, гладко выбритый всадник в легком посеребренном панцире, с недавних пор положенном по уставу царскому гетайру, попытался с ходу прорваться в первые ряды столпившейся на речном берегу солдатни.
Тщетно.
– Да пропустите же, ну!
Вместо ответа щеголя, не удостаивая взглядом, отпихивали локтями. «Царица полей» вовсе не торопилась хоть как-то шевелить задами, освобождая путь.
– Приап вашу мать!
Теперь обернулись. И не один. Пятеро. Нет, шестеро…
Нехорошо эдак обернулись. Неприятно.
– Приап вашу мать! – повторил увядший гетайр, приплясывая на одной ноге и всем видом своим выражая ненависть к камешку, нагло залезшему в сандалию.
Поверили. Перестали смотреть.
Оставалось ждать. А после – оправдываться перед начальством за промедление с извещением государя о деле чрезвычайной важности.
Командир так и сказал: «Чрезвычайной!». И значительно насупился: сам, мол, понимаешь!
Чего уж тут не понять…
– Госудааааарь! – в отчаянии взвыл гетайр.
– Я здесь, – донесся знакомый голос откуда-то из самых глубин толпы. – В чем дело?
– Послы, государь!..
– Что – послы?
– Послы ждут!..
Какое-то время там, у воды, молчали. Затем прозвучало нечто мало понятное. Отчетливо и внятно гетайр сумел различить лишь упоминание о трех сатирах через колено в дриадий бок и все том же многострадальном Приапе…
Пехотинцы дружно заржали.
– Слышишь? – Царь повысил голос. – Так им и передай!
– Что? – Глаза несчастного растерянно бегали по сторонам. – Во имя Арея, братья, что сказал государь?!
Сейчас он был до крайности жалок, и уверенности не придавал ему даже чудесный панцирь, предмет особой гордости гвардии и лютой зависти всех остальных.
Переглянулись. Похмыкали.
Сжалились.
В конце концов, панцирь панцирем, а служба есть служба, как ни понять…
– Базилевс Антигон изволил сказать, – сверкнул белейшими зубами дочерна смуглый низкорослый солдатик, – что пока он беседует со своей пехотой, послы могут и обождать!
– Но…
– Да погоди ты! Дай послушать!
В первых рядах снова – смех.
Веселый. Даже, пожалуй, чересчур.
Готовый в любое мгновение сорваться в тяжкую, угрямо-напряженную тишину…
…и, уловив надлом в настроении солдат, Антигон сделался невероятно серьезен.
– Значит, всего лишь за две мины серебром вы решили нарушить присягу?..
Он задал вопрос без гнева, уже нисколько не ерничая, спокойно и просто, но именно неподдельное недоумение базилевса заставило пятерых, понуро стоящих спинами к реке, потупиться и втянуть головы в плечи.
В обнаженные плечи.
Доспехи со всех пятерых уже успели сорвать вместе с промокшими солдатскими туниками, и, оставшись лишь в грязных набедренных повязках, все пятеро походили не на воинов, а скорее на ночных разбойников, вволю пошаливших по дорогам и наконец представших перед судом.
– Всего лишь две мины, – повторил Антигон.
И губы самого юного из стоящих задрожали.
– Соратники! – Отвернувшись от дезертиров, базилевс подошел почти вплотную к притихшим зрителям. – Я знаю, кое-кто из вас считает, что к старости я стал излишне жесток…
И очень многие невольно вскинули глаза на высокий обрыв, словно подушечка – иглами, утыканный крестами, вокруг которых вились тяжелые черные птицы.
– Возможно. Поэтому я поостерегусь спешить с приговором. Я и впрямь немолод, и возможно, очень даже возможно, чего-то не понимаю. Например, я не в силах понять тех, кто всего лишь за две мины… Да что там! За сколько угодно мин серебром или даже золотом готов уйти на ту сторону и воевать против своих друзей. Объясните же мне, старику!
Солдаты щурились, избегая смотреть в лицо царю.
Конечно, две мины – немалые деньги. Это цена года службы у Антигона, да и не только у него. Это, откровенно говоря, и есть цена солдата. Правда, Деметрий, говорят, платит в год целых три с половиной, но Полиоркет, в отличие от Антигона, частенько задерживает жалованье…
С другой стороны, солдаты, отслужившие не один год (иные даже еще помнили Божественного), не могли не признать: присяга есть присяга, а честь, единожды потеряв, не купишь на рынке, даже в Вавилоне, где можно, хорошенько поискав, найти все что угодно, вплоть до искренней дружбы и любви до погребального костра…
Но, опять-таки, две мины чистоганом и на руки…
Загадка не для простых людей.
– Ну же, соратники! Не стесняйтесь! – подбадривающе кивнул Антигон, ласково щуря живой глаз. – Клянусь, любое слово в защиту будет принято, любой довод рассмотрен! Я и сам хотел бы помиловать этих… г-х-м… людей. Но – увы! – в мое время предателей не прощали!..
Труднее всего сейчас было Одноглазому скрыть от воинов, до чего же наскучил ему этот дешевый спектакль, повторяющийся, с теми или иными вариациями, уже не в первый и даже не в пятнадцатый раз.
Нужно отдать должное Птолемею. Он проиграл все, но у него остался Нил со своими идиотскими разливами, болотистое устье, в котором завяз бы и сам Посейдон, и укрепленная линия Пелузия. Лаг разбит, Лаг задыхается в блокаде, но продолжает затягивать переговоры. Сердце, видите ли, болит! Боги пресветлые, да кто из стариков поверит, что у Лага есть сердце, тем паче – способное болеть?!