Прошло несколько дней, и в Ревель, проездом в Москву, прибыл В. Л. Копп. Я уже говорил о нем, описывая начало его карьеры в Берлине, где я, по воле рока, так сказать, принял его от «советской купели»… По изгнании советского посольства из Германии он, в качестве вчерашнего ярого меньшевика, был принят в Москве очень холодно. Правда, он поторопился заделаться «твердокаменным» большевиком, но доверия к нему не было и, насколько я знаю по рассказам других, особенно недружелюбно к нему относился Чичерин, тоже бывший меньшевик… Поняв, что тут взятки гладки, Копп обратился к Красину. Как я упоминал, покойный Красин был очень добрый и доверчивый человек, отогревший на своей груди не одного темного героя. Так, между прочим, еще в дореволюционное время, будучи директором «Сименс и Шуккерт», он отогрел Воровского, Литвинова и многих других, поспешивших при советском режиме «отблагодарить» его и ставших его неукротимыми врагами, как, например, Литвинов, вечно тайно и явно копавший ему яму…
Красин относился очень терпимо к людям и их взглядам и, в частности, был чужд того беспардонного озлобления, с которым большевики относились к меньшевикам. В тяжелые времена подпольной работы революционеров он как и я, вел борьбу с меньшевицким крылом социал-демократической партии, но эта борьба никогда не переходила у него в личную. Поэтому например, выступая на всех партийных съездах против покойного Г. В. Плеханова, он сохранял с ним самые хорошие личные отношения до самой смерти последнего… Копп хорошо знал, с кем имел дело, и без труда сумел войти в доверие к Красину, принявшему его на службу в Комиссариат торговли и промышленности на скромную должность заведующего одним из незначительных отделов. Копп понимал, что на этой должности он карьеры не сделает, он понимал, что для того, чтобы выдвинуться и заставить «сферы» забыть о своем былом меньшевизме, надо сделать что-нибудь выходящее более или менее из ряда обыденного.
Зная хорошо немецкий язык и Германию, он предложил Красину перебраться тайно в Германию и, пользуясь там личными знакомствами исподволь завести торговые сношения с Германией. Красин одобрил эту авантюрную идею. Но для осуществления ее требовалось согласие других и, между прочим, самого Ленина, который встретил этот проект крайне отрицательно, подозревая в нем какие то тайные меньшевицкие махинации. С большим трудом удалось Красину разубедить Ленина и получить его согласие… В конце концов Красин наладил это дело так, что Копп был присоединен к одной из партий немецких военнопленных, возвращающихся на родину, в качестве германского солдата (конечно, переодетый в германскую форму), что было нетрудно устроить, так как Копп в совершенстве владел немецким языком. В Москве в то время находилось отделение германского «Совета солдат и рабочих», которое по рекомендации Красина выдало Коппу соответствующее удостоверение, и Копп двинулся в путь. Советское правительство с своей стороны снабдило его средствами, состоявшими из значительного количества реквизированных бриллиантов, которые Копп скрыл на себе и которые он взялся продавать, чтобы иметь средства для своих операций. Когда я возвращался из Германии в Россию, я узнал от комиссара Аскольдова, что дорогой, ночуя в Ново-Александровске, я разминулся с той партией германских военнопленных, с которой шел Копп.
Когда я был в Москве, от Коппа получалисьизредка письма, но никаких серьезных дел у него не налаживалось. Тем не менее, он стал на виду. А после того, как во всей Европе начался поворот в сторону установления мирных отношений с советами, Копп, хотя и не был аккредитован в Германии советским правительством, стал по существу торгпредом, развивая значительные операции, о которых ниже.
По дороге из Берлина Копп заехал в Копенгаген, где в то время находился в качестве члена делегации Красина Литвинов, которого англичане не впустили в Англию, несмотря на очень благожелательное отношение Ллойд Джорджа к советской России. И вот здесь, в Копенгагене, Копп и Литвинов очень сошлись и их дружба, основанная, надо полагать, на принципе «рыбак рыбака видит издалека», с годами, кажется, все растет и крепнет.
Трудно было узнать в этом растолстевшем, с солидным брюшком, очень тщательно одетом господине, того Коппа, которого я некогда под расписку принимал от немецкого конвойного солдата в виде оборванного русского военнопленного, робкого и угодливого, старавшегося со всеми ладить… Теперь он чувствовал себя уже на твердой дороге, он уже угодил начальству, и в самом тоне его, в манере держать себя и говорить, появились столь несвойственная ему раньше вескость и солидность, часто и легко переходящие в хамство и наглость, свойства, которыми отличается и Литвинов.
На другой день после приезда Коппа – это было в воскресенье – в пять часов утра в дверь моей комнаты раздался энергичный и настойчивый тревожный стук. Я еще спал, так как накануне работал до поздней ночи. Накинув на себя кое-что, я бросился к двери, полный тревоги: так стучат только при пожаре или вообще при исключительных обстоятельствах. На мой вопрос «кто там?» голос из-за двери торопливо и тревожно ответил мне:
– Это я, Георгий Александрович… Седельников… с экстренным поручением от Чичерина и Лежавы…
С Тимофеем Ивановичем Седельниковым (Недавно я из газет узнал, что он скончался – Автор.) я познакомился в Москве, когда собирался в Ревель. Онзанимал в Наркомвнешторге какую то фантастическую должность, честь изобретения которой всецело принадлежит «гениальности» Лежавы, этого «без пяти минут государственного деятеля», – он был «организатором Наркомвнешторга». Дело в том, что Лежава за короткое время своего пребывания во главе комиссариата, успел настолько запутать все дела и внести во все такую дезорганизацию, что для приведения их в порядок он не нашел ничего лучшего, как учредить эту, не только бесполезную, но даже приносившую вред, должность, на которую пригласил Седельникова, человека более, чем ограниченного по уму, нервно-невменяемого, не имевшего никаких организаторских способностей, но зато поистине гениального путаника, крайне самоуверенного и напористого. Часто бывая перед отъездом в Ревел в Наркомвнешторге, я видел Седельникова «на работе»: он ко всем лез со своими нелепыми указаниями, на всех кричал, всем что то объяснял, сам путался и путал других, окончательно сбивая всех с толку… Он был членом первой Государственной Думы, казак, примкнувший к фракции трудовиков, крайний толстовец, но понимавший Толстого по своему, как не снилось и самому Толстому. Однако, он был глубоко и ригористически честный и бескорыстный человек, совершенно и до святости чуждый микроба стяжания.
Он вошел или, вернее, влетел ко мне запыхавшись, точно проделал весь свой путь от Москвы в Ревель бегом. Он привез мне письмо от Чичерина и Лежавы. Оба они писали, что по полученным ими точным сведениям, Балахович, стянув и увеличив свои банды, движется вперед с намерением перерезать железнодорожный путь, соединяющей Эстонию с Россией, а потому требовали, чтобы ревельское представительство немедленно приготовилось к отъезду из Эстонии и чтобы я тотчас же увез все золото, лежавшее на хранении в Эстонском Государственном банке, и что Седельников командирован мне в помощь с поручением изъять и доставить в Москву золотую наличность. Тон приказа был строгий и безапелляционный и, как всегда у Чичерина, истерический… Но, зная, как Чичерин, да и вообще московские деятели, легко впадают в панику и видя, что и это письмо было написано в состоянии полной растерянности, я, естественно, усомнился в целесообразности и необходимости указанных мер. Ведь если бы Балахович начал движение на перерез линии, то, конечно, в Ревеле это было бы давно известно, и наша контрразведка не могла бы не быть в курсе этого, а следовательно, знали бы об этом и Гуковский и я.