Зашла в кабинку и через минуту отодвинула занавеску и, звонко крикнув: «Ну как?», подтянула брюки за пояс, и тогда завернулась чёрная блузка и открылся подобранный жёлтый живот. Он впало сходил по кромке ребер и нежно делился на два пласта мышц.
Они ещё долго ходили, пока Маша, подняв всю обслугу магазина и деловито цокая каблуками, наконец не выбрала чёрные, какие-то особенно гладкие, тонкие и сыпучие брюки. Уже выходя, она задержалась у зеркала, встряхнула светлой гривой, втянула щёки и подала вперёд губы:
– Я прогонистая? Пойдем…
Совсем поздно в баре гостиницы сидела расслабленно и в приступе вечерней словоохотливости, расспрашивала, задумчиво поблёскивая глазами:
– И кого ты возишь на своей машине?
– Кого не вожу, проще сказать. Американских староверов, дельцов, проституток.
– А у тебя были проститутки?
– В каком смысле?
– В самом прямом.
– Почему ты спрашиваешь?
– Может, я ревную. Шучу. Вы с ними не целуетесь, я надеюсь.
– С ними никто не целуется.
– Бедные. Они, наверно, хотят, чтобы их поцеловали.
– Наверно, хотят, но сами не целуются, пока их не поцелуют. Они боятся. Заразиться. Только если их кто-то сам заразит. Своей отвагой, что ли. У таксистов с ними своя дружба. И мы, и они – все на охоту выходят.
– Хм… Ты тоже охотник. И как ты охотишься?
– Двумя способами: либо скрадом по городу. Едешь по улице, ищешь пассажира. Но это больше дело случая. Либо капканами на Жэдэ вокзале или на Взлётке.
Снова сдулись нежные меха:
– На плавник акулы?
– На плавник акулы.
– И какая самая ценная… добыча?
– Самая ценная – это чтобы не тыркаться по городу за копейки и в пробках не стоять… Куда-нибудь подальше. Хоть в Абакан или в Канск. В Уяр… или в Танзыбей.
– Куда-а? – спросила Маша с тихой опаской.
– В Танзыбей. Это посёлок такой в начале Саян. Там почему-то у всех знакомые. Ты поедешь в Танзыбей?
– А сколько туда?
– Отсюда почти шестьсот.
– Как от Москвы до Питера. Не знаю. И часто такая добыча?
– Да не особенно.
– Значит, хорошую работу тебе твой брат подбросил?
– Хорошую.
– А ты сразу согласился?
– Да нет. Не сразу. Что-то тянул…
– Небось думал, москвичи. Надурят.
– Да нет. Оно понятно, что в Москве жизнь, ну, более зверская… Не в этом дело… Просто прикидывал… что да как… А потом позвонил Андрею, и он сказал мне рейс, и ещё сказал, что… таких…
– Зверей…
– Да… нельзя упускать.
– И ты пошёл на охоту?
– И я пошёл на охоту.
Маша помолчала. Принесли горячее. Потом чайничек с чаем. Помешала сахар, поднесла чашку к губам, сделала медленный глоток.
– И как твоя охота?
– Можно, я отвечу историей?
– Нельзя. Ты мне будешь голову морочить…
– Не буду.
– Ну, хорошо.
– Есть птица, называется глухарь.
– Ну, знаю. Это петух такой лесной.
– Петух такой лесной… У него нет зубов, он желудком жуёт…
– Что-о?
– Ну правда… не смейся, у него там камешки. Он по осени, пока снег не лёг, эти камешки и клюёт. Пополняет запас. На бережок вылетает и клюёт.
– Бедный.
– Почему бедный?
– Ну, какое-то неуютное занятие.
– Занятие как занятие. В общем, однажды пошёл человек на охоту и принёс глухаря, дома желудок вскрыл, а там золото. Так прииск и открыли.
– Ладно, положим, поверила. Что дальше?
– Дальше ничего.
– Как ничего?
– Так. Всё уже есть.
Маша вдруг покраснела. Меха сдулись так, что в них больше не осталось чудного тёплого воздуха – ни в самых маленьких закутках, ни в самых сокровенных глубинах. Потом спросила совсем тихим крадущимся голосом:
– И что это значит?
– Это значит, что я нашёл своё золото.
На следующий день он отвёз Машу на встречу с Фархуддиновым. Она была в тёмных очках и в чёрном костюме.
– Ну, я пошла… Созвонимся. Ты куда сейчас?
– На Правый берег.
– Зачем?
– Сделать стойку. Маша вдруг улыбнулась:
– Хочешь, скажу наглость? По-моему, ты её давно сделал.
– Хм… Как только тебя увидел. Удачи тебе.
Издали горы стояли высокой грядой, а дома и заводы ютились у их ног. Когда он подъехал, горы скрылись, залегли, и серыми скалами теплоцентрали встала промзона, заклубилась угольной пылью, разбитой дорогой, по которой вдруг прогрохотал допотопный карьерный самосвал.
Сколько он перевидал за свою жизнь складов, путей с тепловозами, портов и заводов. Дорог мимо переполненных помоек, жилых коробок с загаженными подъездами, с исписанными и подожжёнными стенами. Провонявших мочой лифтов и железных дверей, за которые люди ныряют измученно, как в логово.
Некоторое время он ехал сквозь склады и гаражи, пока не добрался до бетонной коробки. На крыше стоял автомобильный кузов.
– Где Влад? Я ему звонил.
– Геша, где Гнутый?
– Отъехал. Щас будет.
– Алё, Влад, ты где? Понял. Жду.
Мёртвая, перебитая пополам «виста-ардео» стояла укутанная в полиэтилен. Женя поднял плёнку, вместо левой передней дверцы зияла огромная вмятина-труба, и в её поверхность была вдавлена кора тополя. Стекло было как зеленоватый и гибкий лёд, иссечённый в мелкую сетку, или как сеть на зелёной осенней воде. Напротив водительского сиденья стекло выперло белым пузырём.
Раздался глухой рокот пробитого глушителя, и появилась «тойота-скептер», тёмно-зелёная и пыльная, громыхнув, подпрыгнула на колдобине, проворно объехала яму и встала. Задний бампер был подвязан верёвкой, вместо одного колеса желтела докатка-«банан», похожая на крышку от кастрюли. Из машины вылез с новыми стойками Влад по фамилии Гнутов. Все звали его Гнутый.
Была в нём какая-то тотальная опалённость и пропылённость. Бритая голова, худое скуластое лицо, предельно загорелое и с пятнами, будто травленое, не то от сварки, не то от близости химзавода. На темени белый шрам. Когда он гнал из Владивостока машину, на въезде в Хабаровск решил отделиться от колонны по каким-то дурацким делам, а потом остановился по нужде, и тут же с незаметной стоянки сорвались «креста» и «клюгер», которым он не захотел заплатить за въезд. От трёх ударов фирном осыпались фары и лобовик, а его самого так «приварили монтировкой по макитре», что он больше никогда не отставал от товарищей.