Сибирская трагедия | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Прощаясь, и хозяин, и хозяйка приглашали меня еще в гости. Я соглашался, кивал головой, улыбался.

В гостинице, куда я перебрался после выписки из клиники, я проворочался всю ночь без сна. А на следующее утро пошел на ямскую станцию, сговорился с возничим о цене проезда до Павлодара. И хотя у меня в Томске еще оставались дела, в тот же день скоропалительно уехал.


Моя поездка в Прииртышье не увенчалась успехом. Бабка Василиса умерла два года назад. Лечить меня от немоты было некому, оставалось только воспользоваться советом Муромского и поехать на лечение в Швейцарию. Но вначале я решил побывать в Семипалатинске. На моей совести лежал груз, принятый вместе с наследством Коршуновых. После моего воскрешения и возвращения детского недуга я стал верить в судьбу и хотел облегчить свою совесть. По завещанию моей приемной матери я унаследовал часть того, что по праву принадлежало другим людям. Второй жене купца Коршунова и ее детям.

Приехав в Семипалатинск, я остановился в гостинице и стал наводить справки об их судьбе. К сожалению, то, что я узнал, было трагичным. Вскоре после гибели Афанасия Савельевича его незаконная жена наложила на себя руки, и дети – мальчик и девочка двенадцати и десяти лет от роду – остались сиротами. Их взяла к себе в дом сестра покойницы. Но она имела склонность к пьянству и вела разгульный образ жизни, поэтому ничего хорошего из родных детей купца Коршунова не вышло. Его дочь стала проституткой, заболела дурной болезнью и наградила ею какого-то офицера. Офицер, в свою очередь, – жену. Та возьми да отравись. Муж тоже не пережил горя и позора. Он вначале застрелил дочь Коршунова, а потом себя. Сын купца тоже пошел по кривой дорожке. Связался с лихими людьми и стал грабить торговые обозы на большаке. Вначале везло, и разбойники уходили с богатой добычей. Но однажды замахнулись на кассу, которую везли под усиленной охраной. Экспроприация не удалась. Охранники перестреляли всех налетчиков, в том числе и младшего Коршунова. Так бесславно закончился род Афанасия Савельевича. Остался один я, который не имел к нему никакого отношения, но носил его фамилию.

В Томск я заехал всего на пару дней. Нигде в обществе не появлялся. Собрал вещи, перевел деньги в европейские банки и на первом же поезде уехал в Москву. Оттуда в Берлин. Затем в Женеву…

За семь лет своего европейского турне я объездил весь Старый Свет, изучил десять европейских языков и стенографию. Пробовал себя на литературном поприще. Но первые опыты оказались не слишком удачными, и я оставил литературу. Зато прослушал курс по биржевому делу в Оксфордском университете, потом купил акции сталелитейных компаний, и вскоре мой капитал вырос как на дрожжах. В один прекрасный момент я сказал себе: «Хватит», – продал акции, почти всю наличность перевел в швейцарские франки и отдал их на хранение «альпийским гномам» [40] , оставив малую часть на жизнь.

Однако речь до конца ко мне так и не вернулась. Сколько ни бились надо мной логопеды и психиатры, я научился только издавать отдельные звуки, как животные. Язык же глухонемых я принципиально не стал изучать. Общество нормальных людей было моим. Пусть многие считали меня немым, зато загадочным и таинственным. И недостаток я перевел в разряд моих достоинств. Оказывается, немногословные мужчины производят в обществе впечатление гораздо более сильное, чем самые неистовые ораторы. Если в ваших глазах читается интеллект, вы образованны и недурны собой, хорошо одеваетесь, имеете счет в банке, умеете вести себя в обществе и при этом не чувствуете себя скованным, то будете приняты и обласканы в самых высоких кругах.

Последние полтора года я прожил в Праге. Этот город запал в мою душу, и я на удивление быстро сроднился с ним. Но Сибирь все равно оставалась роднее. К тому же в Европе пахло большой войной. А я не испытывал ни малейшего желания находиться в трудное время на вражеской стороне.


На станции Тайга к нашему поезду прицепили новый паровоз, и вагоны покатились обратно. Но поезд шел уже не на запад, а на север.

Я ехал из Москвы в вагоне первого класса единственным пассажиром в купе, и проводники были чрезвычайно предупредительны. Едва состав отошел от станции, как один из них, в белоснежном фартуке, заглянул в мое купе и услужливо поинтересовался:

– Чаю не желаете?

Я улыбнулся и показал на пустой стакан, стоявший на столике.

– Сию минуту!

Не успел я полюбоваться проносившимися мимо заснеженными елями, как передо мной на белой салфетке появился ароматный свежий чай в блестящем подстаканнике, а также сахарница и блюдце с баранками.

Улыбающийся проводник все еще стоял в дверях.

– Еще чего-нибудь изволите?

Я показал ему на диван, приглашая присесть. Он оглянулся в вагонный коридор и, убедившись, что его более никто не зовет, исполнил мою просьбу. Это был мужчина лет сорока, явно сибиряк. С характерной для здешних мест правильной русской речью и свободными манерами. Его предельная учтивость с пассажирами не имела ничего общего с холопским заискиванием перед господами, что так распространено среди обслуживающего персонала в Европейской России. Он просто хорошо выполнял свои служебные инструкции, не поступаясь при этом своим человеческим достоинством.

На лацкане его форменного пиджака блестела бляха с надписью «Станция Томск‑II». Возвращаясь после длительного отсутствия, я хотел хоть немного узнать, чем живут и дышат нынешние томичи.

Поводом для разговора послужило поездное расписание, на котором я обвел карандашом названия трех станций: Межениновка, Томск-I и Томск-II – и поставил перед ними жирный знак вопроса.

– О, вы, видимо, давно не были в Томске! – проводник понял мою проблему с полнамека. – Это еще в девятьсот девятом году сперва Межениновку переименовали в Томск первый, а ту станцию, что прежде называлась просто Томском, – в Томск второй. А чуть погодя станцию Басандайка назвали Межениновкой. Поначалу многие пассажиры путались. Иные важные господа, которые общение с нашим братом считают ниже своего достоинства, выходили на Межениновке и оказывались в глухой тайге. Их убеждаешь: вам, поди, в Томск надо, еще рано. Ведь явно не в деревню едут с дорогими чемоданами. Одних таких не удержал, высадились да еще меня отругали как последнего дурака. А потом начальству жалобу написали, мол, тридцать верст до города на лошадях добирались. Я на имя самого начальника Управления железной дороги объяснительную записку писал. Слава богу, разобрались и не прогнали меня со службы. А вы давно в Томске были?

«1906» – начертал я на расписании.

– Ну вы тогда вообще город не узнаете! – протянул проводник, являвшийся, похоже, большим патриотом.

Кстати, я заметил, что после потери голоса мне стало гораздо легче вызывать на откровенность даже малознакомых людей. В человеке потребность быть услышанным и понятым развита гораздо сильнее, чем самому услышать и понять другого человека. Ведь подавляющему большинству Homo sapiens [41] близки и понятны только свои проблемы, а нужды других мало интересны. Любая беседа подразумевает общение минимум двух людей. Причем вначале говорит один, излагает свои мысли или изливает собственную душу, а другой в это время слушает его и ожидает своей очереди. На митингах же вообще бедные ораторы томятся в длинных очередях и вынужденно слушают бредовые идеи своих предшественников, дожидаясь, когда же им дадут слово. В моем случае – все наоборот. Я не претендую даже на незначительную реплику, поэтому не сковываю собеседника никакими обязательствами по отношению к своей персоне. Он не рискует быть прерванным на половине фразы или неправильно понятым. Я только слушаю, слушаю и слушаю. Очень внимательно и всегда с интересом. И людям это нравится. Они раскрываются в разговоре со мной, иногда выдавая такие секреты, такие интимные тайны, о которых не сказали бы даже под пыткой. Ведь я – идеальный собеседник. Не спорю, не противоречу, не повышаю голоса. Нечто среднее между собакой и пастырем. Но лучше собаки, потому что все понимаю, а священника – потому что не стану наставлять на путь истинный решившего мне исповедоваться.