Люди августа | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я подумал – а не взять ли билет на ближайший рейс, не улететь ли сразу в ночь назад в Москву? Но все же отправился бродить в сумерках по Старому городу Львова.

То ли так уложена была там брусчатка, то ли так звучала почва, но, когда проходил маленький трамвайчик, казалось, вот-вот начнут шататься дома: весь город словно склад старой мебели на чердаке, вынь одно – и рухнет все; или – город будто изрыт ходами, зримыми и незримыми, иные парадные ведут сквозь время; и столько тут этих тайных нор, что реальность уже как дерево, погрызенное жуком-древоточцем.

Я увидел, как мужчина прикуривает от спички, прикрыв сигарету от ветра воротником плаща, и сами собой в голове сложились строчки:


Всякий будильник мечтает о проводе и динамите,

Каждая спичка желает встретить бикфордов шнур…

Террористы, заговорщики – этот город с его подвалами, чердаками, темными извилистыми улицами, глубокими тенями словно сам порождал их, размножал в стеклах витрин подозрительные фигуры; ты смотрел вдаль по улице – и словно уже целился в кого-то. Отстроенный Польшей и Австро-Венгрией, он попирал каменной тяжестью местную почву – и почва отвечала взаимной неприязнью, проваливалась, просаживалась, колобродила, вспучивала фундаменты; в каждом сыром углу, под сенью парков, жил мрачный земляной дух.

Как фантомы, как порождения этого духа вновь возникли имена Бандеры и других украинских националистов времен войны; пятьдесят лет они были запретными – и вернулись с такой легкостью, словно СССР вообще не существовало, не лежала на них печать молчания. В их честь уже переименовали улицы, им собирались ставить памятники; но какими ожесточенными возвратились они из забвения! Изгнанные вернулись с желанием мести. «Интересно, – думал я, – а с чем вернулся бы дед Михаил? Затаил ли он зло на бабушку Таню? Велико ли это зло? Существует до сих пор или уже рассеяно?»

Взбаламученная энергия чувствовалась в воздухе; произошло словно воскресение мертвых, взломаны были истлевшие крышки гробов, выломаны двери склепов; в городском парке у советского мемориала сквозь каменные ступени уже пробивалась трава, тут вступало в свои права забвение; а в других местах воздух был взбудоражен, взвинчен. В парке к подножию памятника солдатской матери кто-то поставил маленькую статуэтку Богоматери.

Я догадывался, что это время не продлится долго; только сейчас, может быть, в нынешние дни открылись тропы в прошлое, которые закроются, когда минувшее снова начнет превращаться в упорядоченную картинку. Я провел во Львове следующий день, поднялся на гору Высокого замка, осмотрел окрестности – все это была земля потерь, земля утрат, а потом отправился в Дрогобыч.

Автобус привез меня к вокзалу Дрогобыча, и я чуть было не уехал на нем же обратно. Да, я предполагал, что город окажется похож на сотни других, но не настолько же! Пятиэтажки серого кирпича, магазины на первых этажах, автобусная остановка, разбитый асфальт, хилые деревца, посаженные, наверное, на каком-нибудь субботнике, – все это было настолько знакомо, что казалось, я привез это с собой как реквизит, как изъян взгляда, делающий мир вот таким серо-неопределенным, лишенным всяких примет места и времени.

И вдруг, когда я уже поставил ногу на подножку автобуса, откуда-то издали, с запада, со стороны заходящего солнца, чьи последние лучи уже не касались крыш, а лишь освещали высокие лесистые холмы за городом, увалы Карпат, донесся звук – будто его производило солнце, закатываясь в бархатную шкатулку ночи; звон старинного менуэта долетел с ветром, еле слышимый, сбивчивый, западающий, пропускающий такты, но все же восхитительный.

Где-то далеко на башне, невидимой за домами, отбивали время старые часы, потерявшие часть музыкальных молоточков, может быть, идущие уже совсем невпопад. Я двинулся на звук, и, прежде чем я увидел другой, старший город, он сложился в голове из нот менуэта. Каждая нота возводила обветшалые особняки с угловатыми крышами, похожими на рыцарские шлемы – какими их представляют театральные бутафоры; вычерчивала чугунные ограды, вылепливала гипсовые маски над парадными входами, настилала каменные ступени; отзвуки шли на брусчатку мостовых, на флюгеры, жестяные карнизы, вычурные водосточные трубы, гербы владельцев; и когда мелодия наконец утихла, устав повторять себя самое, я уже стоял на воссозданной музыкой улице, и она не думала исчезать, развеиваться с пришедшей тишиной.

Для меня, выросшего в Центральной России, это был колдовской город, волшебный город. Как было вообразить на этих улицах – вот мелькнула в уличном проеме башня ратуши, увенчанная темно-бронзовым куполом, похожим на маковку маяка, с четырьмя циферблатами, смотрящими на четыре стороны света, – громыхающие угрюмые танки 8-го мехкорпуса деда Михаила, и вообще – самого деда Михаила? Будто сказочный герой, он дошел до предела русской ойкумены – и пропал там, где иссякла его сила, где ослабел его дар выживать, привязанный к почве. Я даже подумал, что он был уловлен этим городом; бабушка Таня пожелала, чтобы он не вернулся, – и тотчас же что-то случилось здесь, в чужом краю, не смерть, не гибель, а будто окошко в воздухе открылось – и нет человека, во всяком случае, нет прежнего человека.

Мне даже показалось, что в такой истории нет трагедии; прежде я думал, что дед Михаил погиб, умер недоброй смертью – судьба отыгралась на нем, многократно спасавшемся. А он, может быть, услышал часы на городской башне, забрел в разбитую во время боев аптеку – владел ею правнук алхимика, гомеопат-любитель – и выпил настойку забвения из мензурки ярко-синего стекла, пахнувшую сладкими пьяными травами. Здесь не могло произойти беды – так казалось мне, – и в тот момент я чувствовал, что на бабушке Тане нет греха, все совершилось ходом вещей, и, может быть, она лишь угадала сердцем то, что уже случилось: безвозвратность.

…Я не спал в ту ночь; в старой гостинице было тихо, тихо на улицах. На главную площадь медленно поднималась, как вода в наводнение, темнота с предместий; не городская, половинчатая, блеклая, а настоящая темнота, вызревшая в окрестных лесах, напитанная лесным духом, мягкостью хвои, скрадывающей шаги; темнота лесных дорог, дальних перекрестков; ущелий и оврагов, так густо заросших зеленью, что и днем там сумрак, лучи не коснутся дна ручья, и он стремит бессолнечную свою, прозрачно-отстраненную влагу.

Казалось бы, это мирная, усыпляющая темнота, но на самом деле она ввергала город в оцепенение; он казался покинутым жителями, будто их всех вывезли в те самые леса, где каждый шаг, взрыхляющий палую листву и хвою, отдается в ноздрях прелью, растительным тленом. Всех вывезли, ты один остался, ведь администратор гостиницы не вписал тебя в список постояльцев; но еще будет проверка, некие люди пойдут по пустым домам, затворяя ставни, забирая кошек, поправляя половички, чтобы те лежали ровно, выметая сор, что остался после вытащенных на улицу вещей; и тебя найдут, выведут наружу, повезут в реквизированном помещичьем ландо с мягкими рессорами и шторками на окнах, еще слабо пахнущем сигарами и приторной туалетной водой; внезапно на ухабе шторка качнется, ты увидишь последний городской фонарь, брусчатку, угол дома, оплетенный плющом, – и успеешь еще удивиться, сколь, в сущности, незначительно это последнее увиденное тобой, сколь случайно и бесприметно.