Им пришлось умереть.
Вместе с отродьем, всеми этими горластыми македонскими забияками, чтобы кто-то из чересчур преданных сыновей не вздумал прогневать Олимпийцев, решив мстить за отца бессмертному божеству.
Но и это не убедило маловеров.
Хотя македонцы, тупые, как их сапоги, и чересчур умные греки, обожающие подвергать все сомнению, прикусили на время гнусные языки, но лживость их и подлая суть вышли наружу, когда при дворе была введена проскинеза. Разве это так уж унизительно: кланяться, преклонив колени? Да, бесспорно, земно поклониться смертному – потерять свою честь.
Но – Богу?!
И потому отказавшиеся кланяться умерли злой смертью, чтобы никому неповадно было впредь навлекать на Ойкумену, на ни в чем не повинные племена, населяющие ее, гнев Олимпийцев. Он не пощадил никого, даже друзей детства, потому что проявлять слабость и помиловать одного, двух, десятерых – означало бы вопиющую несправедливость по отношению к тысячам осужденных на казнь.
А Бог обязан быть справедливым и не делать ни для кого исключений.
Он – не делал.
Странно: свои очень быстро стали чужими, зато чужие, кого полагалось считать варварами, неполноценными, поняли все правильно. Он возненавидел македонцев и эллинов, зато полюбил персов, не медлящих, склоняя колени перед божеством.
Азиаты не сомневались ни в чем.
Они доблестно сражались против него, но складывали оружие, уяснив, что имеют дело с сошедшим на бренную землю бессмертным; они, а не пресловутые единокровные, одобрительно кивали, выслушивая его речи об одной Ойкумене, одном народе, одном повелителе.
Да! Мир, в котором равны все, вне зависимости от языка, веры, рода, равны в подчинении властелину, мир, в котором нет войн, потому что нет границ, мир, которым правит бессмертный Бог, чуждый людских слабостей и пороков, – разве не это мечта, достойная Олимпийцев?
И он добился бы этого! И – как знать! – со временем, быть может, превзошел бы могуществом самого Диоса-Зевса, ибо отцам свойственно дряхлеть, уступая дорогу сыновьям?! Тогда, завершив покорение Ойкумены, он поднялся бы на вершину Олимпа и предложил бы престарелому родителю удалиться на покой, в любое из бесчисленных владений, принадлежащих наследнику, и старик согласился бы, потому что сила всегда убедительна… Он обязательно достиг бы этого… Если бы не эта проклятая слабость, вдруг сковавшая тело!
Врачи суетились вокруг, задавали вопросы, подносили к губам ароматные настои, но он не отвечал им вовсе или, если очень уж докучали, отвечал ругательствами, ибо они мешали ему. Они не знали, что из забытья он вышел лишь потому, что иначе никак невозможно было спастись от несчетной толпы бесплотных теней, жадно протягивавших к его – Бога! – беззащитному горлу когтистые ледяные лапы.
Он узнавал их лица, различал голоса, и ему было так страшно, что он очнулся, но сейчас, слабо и хрипло дыша, Бог понимал то, чего не могли, а быть может – просто боялись понять целители.
Это пробуждение – ненадолго.
Если не поможет отец.
Болезнь неторопливо шевелилась в нем, и он ясно ощущал, как цепки и беспощадны коготки на ее лапках, впивающиеся все глубже и глубже в почки, легкие, печень; он уходил в никуда, даже хуже, чем в никуда, – во мглу, населенную хищными, поджидающими его тенями, и ему было страшно, и самое время было отцу, Диосу-Зевсу, явиться сюда, ну, на худой конец, послать кого-то из детей – почему не Арея, бога войны, с которым он по-братски разделил так много пищи?! – чтобы помочь сыну справиться с недугом…
Ведь он – Бог!
Но если так, то что стоит ему сей же час, нисколько не медля, подняться с этого омерзительно влажного ложа?!
Он встанет, прочно уперев в пол ноги, расправит плечи, вздохнет полной грудью – и выйдет туда – к стратегам, к жене, вынашивающей его сына – да, сына, иначе и быть не может! – выйдет к тем, кто никогда не сомневался в его божественной сути, кому он доверяет полностью…
И ему показалось, что он встал, и встряхнулся, и вздохнул, но это было всего лишь обрывком бреда, и над ним склонилось озабоченное лицо врача…
Он не встал.
И, не сумев встать, понял, что Диос-Зевс обманул его, своего сына, взревновав к славе или испугавшись потерять золотой трон на вершине Олимпа.
А если обманул отец, можно ли верить стратегам?
Вот одноглазый Антигон. Отважен. Верен. Без спора преклонил колени, по первому слову Царя Царей совершая проскинезу. Но он же почти старик, служивший еще Филиппу, а можно ли доверять тому, кто был близок к несчастному, смевшему называть Бога гаденышем?..
Нет. Недостоин доверия Антигон.
Вот Птолемей. Друг детства. Грудью прикрыл Царя Царей от вражьего копья, за что и удостоен титула Сотер, Спаситель. Умница и балагур, один из немногих, бывших рядом, когда Бог был всего лишь нелюбимым сыном сурового, подозрительного к приятелям наследника царя Филиппа. Но – помнится, присутствуя на казни кого-то из сомневающихся, он прикрыл глаза ладонью, словно защищаясь от солнца, на самом же деле наверняка сочувствуя негодяям…
Нет. Нельзя верить Птолемею.
Остальные не лучше.
Даже жена, Роксана. Он ведь и правда полюбил ее, азиатку, варварское отродье, взял ее в законные жены и сделал Царицей Цариц, хотя мог бы просто бросить на ковер и получить необходимое мужчине просто так, без брачного пира. Он верил ей почти как самому себе. И что же? Она не пожелала понести сразу после свадьбы! Она знала, как нужен, как необходим ему, Богу, земной наследник всего, что он сумел создать, – и надсмеялась над ним и над его любовью, понеся только теперь, когда он уже не сможет увидеть наследника…
Не сможет?!
Неужели он – Бог! Бог!! Бог!!! – умрет?
Уйдет туда, во мглу, к шелестящим теням?!
Не-е-е-ет!
Он встанет. И воздаст всем им в полной мере: и подлым стратегам, так умело затаившим измену в своих черных сердцах, и этой гнусной предательнице-азиатке, и всем, всем, сколько есть их вокруг, а потом доберется и до Олимпа, доберется вопреки всему, как вопреки всему добрался от Македонии до Инда, и взыщет за неоказанную помощь с Диоса-Зевса, жалкого подобия, недостойного своего великого сына…
Он поднимется на ноги.
Ибо истина открылась ему, и эта истина – наилучшее из лекарств: он отравлен предательством окружающих, тех, кому доверял.
Теперь он будет верить только себе.
И немного, разве что совсем немного – Пердикке.
Потому что Пердикка не просто друг детства. Нет, этого мало! Ведь оказался же мерзким перевертышем Птолемей. Но Пердикка многократно доказал преданность, изыскивая измену и собственноручно пытая заговорщиков и маловеров; многие из них пытались запираться, кричали о своей невиновности, но раскаленная медь, высокая дыба и суровое правдолюбие Пердикки заставляли их, валяясь в лужах собственной крови и мочи, признаваться в задуманных изменах.