Меня подвезли до дамбы, где от скверной смеси алкоголя и отчаяния еще дергались несколько пар. Большинство гуляк разошлись по домам, с просоленными телами, опухшими глазами, в докучном одиночестве.
Один из пожарных говорил мне о гипотермии, о брадикардии, о средней степени обморожения – шансы у старика невелики, теперь это вопрос быстроты действий. Его отправили в ближайшую больницу, Институт Кало-Элио в Берк-сюр-Мер; сейчас он уже в отделении скорой помощи, его постепенно отогревают и слушают, оценивают изнуренный язык его тела.
Большой красный внедорожник укатил; я направилась к дому.
На одном из огромных паркингов я увидела семью, садившуюся в машину, дочка не хотела уезжать, мол, еще рано. Когда ее мать, хрупкая женщина с фарфоровой кожей, почти прозрачной в свете фонаря, крикнула: «Довольно!» – девчонка, которой не было еще и четырнадцати, пожала плечиками со всем откуда только взявшимся презрением раненой влюбленной и села в машину. Я улыбнулась. Как оно было далеко, мое детство. Как далеко моя первая любовь, полная обещаний, полная надежд. Однако мне вспомнилось, что и я была полна того же разочарованного презрения, когда вернулась домой в тот злосчастный вечер и сказала маме: все кончено, завтра он уезжает, я больше его не увижу, я умру. Она зашептала, утешая меня, потому что это долг матери – утешение: никто не умирает от любви, милая, никто. Это бывает только в книгах, да и то плохих.
И мое презрение окрасилось меланхолией.
Гектор спал, когда я пришла. Мать не спала. Она читала книгу, в которой никто не умирал от любви, в которой силились жить во что бы то ни стало. Она ждала меня.
Позже, в моей сырой комнатушке, под одеялом, я ласкала себя. И кусала, чтобы не кричать.
* * *
Назавтра рано утром я отправилась в Берк.
Я хотела узнать новости о моем утопленнике. Хотела увидеть его, разглядеть его лицо при свете, без прилипшего к коже песка, рисовавшего жутковатые тени, тревожные истории. Я хотела знать.
Я обратилась в регистратуру. Медсестры были любезны. Мой утопленник спал. Состояние его было стабильным. Угроза жизни миновала. Я налила себе кофе из гудящего автомата в холле и села на старый диван, протертый множеством тревог, вдруг ощутив усталость, точно убитый горем родственник, уже смирившийся. На меня поглядывали, как и я поглядывала на других посетителей, которые тоже ждали, надеялись, отчаивались. Каждый задавался вопросами, высматривая признаки боли сильнее, чем его боль, горя больше, чем его горе, чтобы собственное было легче вынести; то был расчет и как будто молитва: кто-то втайне обещал бросить курить, или пить, или лгать, был готов пожертвовать фалангой, пальцем, неделей жизни или двумя в обмен на улучшение, на чудо.
«На год, на день, на час. / Пусть он придет / Еще один хоть раз. / О дай ему и мне / Не умирать! / О дай гореть в огне / И не сгорать… / Мой Бог! Мой Бог! Мой Бог! / Я не страшусь / Теперь судьбы любой… / Оставь его / Мне хоть на миг. / Он мой!» [20] – пела Пиаф, но мы никогда не слушаем слова песен, даже когда они предостерегают нас.
В тот самый момент, когда я, выпив кофе, протянула руку, чтобы поставить стаканчик, мое сердце остановилось.
* * *
После нашего последнего вечера в то лето, когда нам было по пятнадцать, мы никогда не писали друг другу. Никогда не пытались связаться. Тем более увидеться. Мы расстались без клятв, без слез, без признаний, без последнего поцелуя. Он встал, отряхнул песок с рук, с шорт и ушел в город, не оглядываясь, – мальчишки никогда не оглядываются, слишком боясь вернуться. А я не догнала его – девочки не бегают за уходящим мальчишкой, слишком боясь, что он не вернется.
Дома мама сказала мне, что никто никогда не умирает от любви, но я не хотела ей верить.
Мое сердце остановилось, потому что, несмотря на годы, несмотря на варварский свет больничных неоновых ламп, уродующих лица, несмотря на жестокость времени, размывающего силуэты, несмотря на усталость, от которой краснеют глаза, тускнеет кожа, залегают некрасивые круги, на возраст, который делает поступь тяжелой, медленной, я поняла, что это он, здесь, в нескольких метрах от меня, в зеленом хирургическом халате.
Я не вскрикнула. Не шелохнулась. Моя рука не смогла поставить стаканчик. Я окаменела. Растерялась. Мне нужен был взгляд, наверно, взгляд отца, который сказал бы мне, что делать, сказал бы, как остаться свободной в эту минуту, как не дать прошлому, потерям, молчанию и всем подавленным мечтам затопить меня. Как удержать на расстоянии эту ностальгию, которая меня разрушает, которая меня унижает – потому что не знает, кем я стала без нее, вот-вот, без тебя, Мадам Ностальгия [21] , красивая ты стерва.
Но Жером обернулся, и улыбнулся, и пошел ко мне, и мое сердце забилось вновь.
Мы оба не знали; мы не протянули друг другу руки и не поцеловались. Он сразу предложил мне кофе, и мы рассмеялись, когда моя рука, оцепеневшая на пластмассовом стаканчике, задвигалась. Я встала, готовая следовать за ним, хотя он ни о чем меня не просил. У тебя усталый вид. Я поправила прядь волос; я спасла человека прошлой ночью. Он улыбнулся; я тоже. Он сделал несколько шагов, мы удалились от остальных, от косых взглядов, от тяжких вздохов; чуть подальше, в каком-то коридоре, я положила руку на его запястье, тихонько, совсем тихонько, без нажима, ничего не пытаясь сказать, просто, наверно, желая удостовериться, что это он, как щиплешь себя в детстве, чтобы убедиться, что ты жив, что это не сон.
Когда я шепнула Жером, он шепнул в ответ и я есть у тебя.
Мы спустились в больничную столовую. В этот час там было пусто. Только буфетчица расставляла стопки тарелок, приборы, пластиковые подносы перед нашествием голодных; да в глубине, у широких окон с видом на море, пожилая женщина кокетливого вида мяла в руках мешалку для кофе, нервно, как будто перебирала четки. Губы ее дрожали, глаза блестели.
Жером взял бутылку воды, но пить нам не хотелось.
Все, что я любила в его лице, проступало на нем, несмотря на усталость прошедших лет. Он был немного округлее, мягче, чем в моей памяти; в ту пору, когда я могла бы умереть за него, все бросить и потерять себя, осмелься тогда один из нас на жесты, что отсекают от детства и ввергают в пучину взрослой жизни.
Мы долго смотрели друг на друга, скорее как старые знакомые по школе, приветливые и любопытные, чем двое бывших пылко влюбленных; и в этом взгляде были сразу и наша неловкость, и наше смятение, и наша былая неудача, и наше предательство. Он вдруг открыл рот. Ты. Но продолжать он не смог. И тогда поверх стола, разделявшего нас, я подвинула руку. Осторожно. Мои пальцы коснулись его пальцев, переплелись с ними, укоренились в его ладони. Мы долго сидели молча.
А потом наши пальцы начертали слова на нашей коже. Они извлекли на свет наши воспоминания, наши былые страхи. Записали нашу странную встречу.