Четыре времени лета | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но так нелегко прощать.

Мы идем вдоль танцплощадки, наши старые тела уже не смогут так извиваться сегодня; наши старые руки цепляются друг за друга, когда, за разноцветными пляжными кабинами, мы спускаемся по истертым деревянным ступеням, таким узким, опасным, которые ведут нас на пляж. Мы снимаем обувь, и тотчас же холод песка пронизывает нас. Мы дрожим. Это трепет детства, вновь открытого. Удив-ление.

Мы улыбаемся, на душе у нас спокойно.

Мы долго идем до моря; оно так далеко в этот час. От сырого песка цепенеют наши ноги. Шаги становятся короче, болезненнее. Огни города удаляются. В темноте рокот волн оглушителен, в нем тонут крики, последние колебания и последние слова.

Мы любили друг друга все эти годы, с огромной нежностью, с теплотой, на которые сами не представляли, что способны.

Мы пережили печаль нашей дочери Жанны.

Мы простили тем детям, что так и не появились на свет.

У нас были верные друзья, которых мы баловали, друзья, которые нас смешили.

Благодаря нашим розам розовели щеки тысяч невест; тысячам других мы помогли решиться на признание. Красные розы, страсть; розовые розы, прелесть, желание быть любимым; бледные розы, нежность; белые, тайная любовь и порой смирение; наконец, розы кремовых тонов – наши любимые в последние годы – тепло любви.

Мы прошли эти долгие полвека вместе.

Мы встретились в ослепительной вспышке мины, зарытой на этом пляже, и решили уйти в ледяную тьму этого же самого пляжа. Сейчас начнется фейерверк.

И море выпьет наши слезы.

* * *

Температура воды не больше девяти-десяти градусов.

Входя в нее, мы оба втайне надеемся, что все произойдет быстро.

Мы идем. Вода скоро доходит до колен, потом до пояса, и тогда мы начинаем плыть, наши движения скованны, их замедляют наши проржавевшие суставы и сильный холод. Мы плывем неуклюжим брассом. При каждом гребке наши пальцы соприкасаются, пока еще успокаиваясь присутствием друг друга. Когда дно уходит из-под ног, мы прекращаем плыть и выпрямляемся в воде. Наши усталые ноги делают круговые движения.

Мы обнимаемся, благодарим друг друга за эту долгую жизнь, и мы счастливы до глубины души.

Потом мы просим друг у друга прощения и прощаем друг друга.

Наши руки уже дрожат, они заледенели.

Наши губы не способны произнести ни звука. Наши руки цепляются друг за друга. Мы ждем, не имея больше сил друг другу улыбнуться.

Море выпило наши слезы.

И вдруг – вот оно.

Одна рука выпускает другую, голова клонится набок, вода заливает рот; удивленный всхлип, последняя рефлекторная попытка удержать голову над водой, но она тотчас падает вновь. Как же тяжело тому, кто остался, не быть тем, кто уходит первым, кто не сможет спасти другого.

Рука тонет, ноги больше не двигаются. Там, где была жизнь минуту назад, лопаются последние пузырьки воздуха.

Ледяная вода заглушает крик.

Ледяная вода залила горло, легкие, отяготила тело и увлекла его в это чрево черной воды.

В это последнее 14 июля века.

* * *

И тут с громовым раскатом, с какими взрывались мины, первые красные и желтые огни фейерверка разрывают черноту, озаряют небо и освещают золотом и кровью мое измученное лицо, пока я плыву к берегу паническим брассом. Как сломанная кукла.

* * *

Когда выживший добирается до сырого песка, твердого, как цемент, и прежде чем от усталости, холода, страха и горя сознание покидает его, он произносит имя цветка.

Пимпренель

Ночь.

За окном задул норд-ост, и, хоть до лета рукой подать, я знаю, что этот ветер принесет холод. Наш дом с видом на мыс Ла-Ронуз чуть дрожит; мы выбрали его, я и моя жена, потому что здесь по-настоящему не бывает лета. А мы побаиваемся лета с наших пятнадцати, оно горячит кровь. Мы предпочитаем этот край мертвого сезона, как в песне Кабреля.

Десять лет прошло с лета нашего единственного поцелуя; мой силуэт походит на силуэт отца на фотографиях. Порой я смеюсь его смехом. Но не в пример ему – у него ведь не было времени – я успел узнать, что благость не длится вечно, что скорбь всегда поджидает поблизости, притаившись в наших тенях, в наших темных часах.

Больше года спустя после моей «Пимпренели» в мою дверь позвонили. Было поздно, тьма безмолвствовала.

Я пошел открывать.

Виктория.

Она была без чемодана, без сумки, без прошлого. Что-то оцарапало кабошоны ее глаз, изумрудный блеск потускнел, и я плакал, когда она переступила порог моей квартиры.

В руках она держала веточку мирта.

Мирт: да, взаимная любовь.

И тогда я обнял ее, взволнованный, как встречают кого-то, кто потерялся и все еще дрожит; и никогда с того дня мы с ней не говорили об этих годах.

Они между нами, как пурпурный надлом. Непреодолимая линия крови.

Только что я ходил укрыть нашего сына; ему скоро три года, у него зеленые глаза матери и рот моего отца, по крайней мере насколько я знаю. Моя мама от него без ума; она хочет покинуть Сенген, перебраться поближе к нам. Она купила непромокаемый плащ, сапоги, рыболовный сачок и корзинку; она изучает расписание приливов; видит нас всех на пляже, представляет себе наш смех; она стряпает блины, кунь-аман [48] ; учит бретонские слова: degemer mat («добро пожаловать»), trugarez («спасибо»), brave o! («как красиво!»); только добрые слова. Пока же она проводит дни с фарфоровой поэтессой. Вот уже четыре года каждое лето они организуют «Сады поэзии». Толпы к ним не валят, а те, кто приходит, по ее словам, читают ужасающие тексты (свои), но весь этот маленький мирок счастлив и ждет, мечтая, своей доли бессмертия.

Ветер усилился. Воздух соленый. У него вкус тех слез, что не могут пролиться с лета моих пятнадцати, и я тону в них с каждым днем все глубже.

Я откладываю карандаш.

Сейчас я пойду и снова лягу с ней рядом в нашу постель; я прижмусь к ней крепко-крепко, чтобы заглушить, до рождения дня, мой безутешный страх быть ею покинутым.

Мой непокой.

Эжени Гинуассо

В это лето Кабрель не поет.

Новых песен, во всяком случае. Прошлым летом один из его хитов назывался «Розы и крапива». Очень хорошо резюмирует мою жизнь это название.

Особенно крапива.

Моя мать умерла прошлой весной, в час, когда распускаются цветы. Она просто не проснулась – она, ненавидевшая готовить завтрак, избежала последней повинности. Тогда я по-настоящему осиротела; а моему сыну даже не было страшно за меня, даже не было холодно за меня; он уехал праздновать свои восемнадцать лет в Испанию с друзьями, свои девятнадцать этим летом в Азию с девушкой; и из сироты я стала одинокой женщиной. Одинокой, «Как день, / Как ночь, / Как день после ночи, / Как дождь, / Как пепел, / Как холод, / Как ничто», как пела об этом Барбара.