Темно-синий | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мы обе заревели, как две коровы, когда пошел дождь. Ревели и ревели, а ливень в считаные секунды промочил нас до костей. И я молилась, как идиотка или несчастная измученная душа, у которой больше нет выбора. Я молилась о том, чтобы вот сейчас отец ехал по улице, ведущей к футбольному полю, и так бы спешил, что, поворачивая к нам на грузовичке — не его, а фирмы, где он работал, — уронил бы закрепленную на крыше лестницу прямо на тротуар. И вот он побежал бы вверх по трибунам, стуча тяжелыми рабочими ботинками, и даже в темноте я бы увидела выражение тревоги на его лице.

Но ничего такого не произошло. Никакого смысла сидеть и желать несбыточного. Надо было срочно что-то придумывать.

Что он там такое сказал?

— Эп… эпизод, — промямлила я.

Мама обернулась ко мне — глаза широко раскрыты, как будто она только что разорвала выигрышный лотерейный билет: двести миллионов долларов превратились в маленькие клочки бумаги на дне мусорной корзины.

Я до нее достучалась.

— Это не вода, — сказала я, и мои слова били по ней, словно прямые удары, от которых она не могла уклониться. Если это был поединок двух воль, то я обязана была его выиграть. — Поэтому можно ходить, правда. — Я встала и увернулась от ее руки, когда она попыталась меня поймать. — Посмотри на меня. Ничего не происходит. Я не тону. Это всего лишь ступени. Помнишь наш матч? Ты пришла сюда посмотреть на игру. И мы выиграли, мам. — Я попыталась улыбнуться, хотя капли дождя впивались в кожу, как холодные гвозди, и я еще не перестала плакать. — Мы выиграли. Пойдем домой, ладно? Пойдем домой.

Вспоминая, как я тогда обняла ее — точно так же, как остальные матери обнимали своих дочерей, когда уводили их с поля, — я положила телефон на место. О чем я только думала? С чего я взяла, что отец мне хоть чем-то поможет? Проще допроситься помощи у щипцов для салата.

Я иду в мамину комнату, я снимаю иглу с пластинки и отвожу рычаг в сторону, но не до конца, потому что двигатель не выключается и наклейка «Pearl» продолжает вращаться.

Проигрыватель у мамы очень старый; она цепляется за него, как ребенок за любимую игрушку. И у нее действительно хорошее собрание виниловых пластинок — любой коллекционер бы позавидовал. Хендрикс, «Пинк флойд», «Вельвет андеграунд». Редкости вроде промопластинки «Роллингов» «Sticky Fingers», «Bringing It All Back Home», подписанная самим Диланом. У нее есть даже альбом «Битлз», где они все в мясницких халатах. Если их все продать, я, наверное, могла бы поступить в какой-нибудь крутой колледж. Но мама никогда с ними не расстанется. А кто я такая, чтобы просить маму расстаться еще хоть с чем-нибудь? Я имею в виду, скольким из нас пришлось распрощаться с нормальной реальностью?

— Слишком громко, — говорит мама и бросает на меня яростный взгляд — мне как будто попал в лицо тяжелый футбольный мяч.

— Ничего подобного, — возражаю я. — Я его выключила, видишь, мам? Хватит музыки.

Она страдальчески морщится, как будто перегруженные маршалловские усилители в милю высотой грохочут прямо у нее в мозгу. Если бы ей можно было помочь, уменьшить громкость ее мыслей, которые звучат у нее в голове, словно слишком навязчивое радио.

Но затем мама трясет головой, словно собака, вытряхивающая из ушей воду, хватает коробку с красками и начинает яростно бросать на пол тюбики с маслом и акрилом, срывать крышки с жестянок. Она окунает кисть в небольшую жестянку темно-серой с металлическим отливом краски. Достает ее и принимается разбрызгивать краску по лежащей на полу смятой ткани, как будто хочет написать картину в стиле Джексона Поллока.

— Я знаю, как это поправить. Все. Ладно, — повторяет она.

А ее глаза… Если я когда-нибудь встречусь с диким животным, у которого будут такие глаза, я медленно, с бешено бьющимся сердцем, отступлю назад.

— Мам, — говорю я ей, — у тебя эпизод, понимаешь? Как в машине сегодня утром. Что ты увидела, когда мы съехали с дороги? Почему ты забрала меня из школы? Все это просто эпизод.

— Оставь меня в покое, — яростно шипит она, опускает иглу на пластинку и поворачивает ручку громкости на такой уровень, что я могу ей что угодно говорить — она меня все равно не услышит.

6

Один из основных факторов риска для развития шизофрении — близкий родственник, которого полностью подчинила себе болезнь.

Входная дверь взрывается от яростного стука. Открыв ее, я обнаруживаю на пороге нашу соседку, миссис Пилкингтон, в фиолетовом спортивном костюме. Нечесаные седые волосы торчат во все стороны, будто ее только что ударило током.

— Что тут у ваш проишходит? — едва ворочая языком, говорит она и показывает на щенка лабрадора у своих ног. — Вы Скутера пугаете.

Она что, серьезно?

— Я… я полицию вызову, — грозит она, обдавая меня запахом виски. Ее лицо как будто сделано из кулинарного жира и забыто на солнышке жарким летним днем.

— Не надо, — говорю я. — Я сделаю потише… Простите.

Ну да, она горькая пьяница. И может быть, если она пожалуется, копы только плечами пожмут. Но с другой стороны, если копы и правда зайдут к нам в дом, они увидят, в каком мама состоянии — это если я не придумаю, как ее из него вывести, — и закончится все тем, что ее увезут. Наденут на нее смирительную рубашку. Попытаются привести ее мозг в порядок с помощью старого доброго электрошока.

А если маму запрут в психушке, что со мной-то будет? Не хочется выглядеть привередой, но я правда не знаю, что хуже — приемная семья или жизнь с папой (рожок ванильного мороженого) и Брэнди (отвратительный розовый пузырь из жвачки, надуваемый раз в три секунды).

Я вбегаю в мамину комнату и выдергиваю шнур проигрывателя из розетки.

— Дай сюда, — говорю я и протягиваю руку к кисти. — Прекрати, там Пилкингтоны уже приходили. Пора заканчивать.

— Нет! — кричит мама. — Не смей отнимать это у меня. — Я понимаю, что речь идет не только о кисти. Она говорит не о пучке щетины на деревянной рукоятке. Эти слова доносятся прямиком из самой темной части ее личности. Они поднимаются к поверхности с илистого дна души. Она говорит о своем искусстве. — Я не могу без этого обойтись, — шепчет она.

Я убираю руку и смотрю, как мама хватает тюбик желтой краски и выдавливает ее прямо на кисть. По крайней мере, она, кажется, забыла про Дженис. Я поворачиваюсь и выхожу из ее комнаты.

Сегодняшнее утро так тяжело давит мне на плечи, что я чувствую себя Атлантом, подпирающим все это чертово небо. Моя сумка лежит на столе, из нее выглядывает уголок учебника по биологии.

Я достаю из нее альбом и с головой ныряю в него, как в бассейн. Рисование меня успокаивает, собирает по частям, точно как маму.

В последнее время, если я беру в руки карандаш, живопись и поэзия сливаются воедино, перетекают друг в друга. Они переплетены так тесно, что если бы захотелось искоренить, убрать с листа одно, то пришлось бы уничтожить и второе. Я начинаю рисовать лошадь-качалку: вот вперед, а вот назад, вот нормален, а вот безумен, вот ты здесь, а вот тебя нет… А под ней на листе взрывается стихотворение — яростное и печальное: