Зулали (сборник) | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Марал-джан, вот ты, а вот они. Как решишь – так и будет. Дашь молоко – будут жить. Нет – помрут.

Корова горько замычала – повинилась. Утром дала молока, неожиданно много, почти целое ведро. Нани Магтахинэ налила немного в ковшик, пришла к Рипсиме, плеснула молоком на порог ее дома.

– Еще раз сглазишь – оно превратится в бельмо на твоем глазу, – предупредила в закрытую дверь.

С того дня мы не боялись Рипсимэ. Она чувствовала это, злилась. Но больше нас не трогала.

– Чудеса, да и только.

– Может, было иначе, но я запомнил именно так.

– Не хочешь у своего брата спросить? Он старше, наверное помнит, как все на самом деле было.

– Не хочу. Пусть будет как я запомнил. Мое прошлое – мои воспоминания. Его прошлое – его воспоминания.

Знаешь, как осень приходит в горы? Молчанием. Просыпаешься в самую рань – а кругом такая тишина, словно отключили звук. Только ветер шумит в остывшей печной трубе. Лежишь с закрытыми глазами, зарывшись носом в кусачее шерстяное одеяло, и слушаешь молчание гор.

Пробудившись, нани Магтахинэ первым делом проводила рукой по моему лицу. Если нос холодный – накидывала поверх одеяла свою шаль. До сих пор помню запах этой шали.

Осенью она варила кчахаш. Замачивала на ночь кукурузу, фасоль, полбу. Утром сливала воду, заливала свежую. Затапливала жестяную печку, давала ей сначала разогреться, потом немного подостыть. Подбрасывала дрова умеючи, чтобы огонь не горячился, но и не тлел. Ставила кастрюлю на печь. Теперь главное было постоянно помешивать кчахаш, ведь по мере варки он густел, напитывался клейковиной, набухал. Готовился по пять-шесть часов, только к обеду и поспевал. Нани Магтах распределит кчахаш по глиняным мискам, накрошит сверху соленой капусты, даст каждому по куску хлеба. Ели словно манну небесную.

– Масла в обед не добавляла? – спрашиваю я.

Папа удивленно цокает языком.

– Вроде знаешь не понаслышке, что такое голод, и такие безголовые вопросы задаешь!

Виновато киваю. Знаю, все знаю. Сглупила, да.

Доезжаем до ущелья Сов. Оно разделяет горный хребет ровно пополам. У самой высокой скалы сдвоенная макушка – такое впечатление, что над тобой, встопорщившись перьевыми ушками, навис огромный филин. Впадина между ушками озаряется на закате солнечными лучами, переливается обманчивым мерцанием – на сколе глянцевые камни сияют, словно драгоценности. Там, на той драгоценной вышине, бабушка Тата протянула мне горсть летнего червивого снега – посмотри, Наринэ, всюду жизнь.

Рассказываю папе, он слушает, не отрывая взгляда от верхушки скалы. Он никогда не смотрит в глаза, когда говоришь о Тате. Тата – это слишком больно. Она ушла, когда ему было 36. Ему 36, мне 10. Потому о ней мы говорим редко и так, словно наедине с собой.

Папа дослушивает меня и, когда умолкаю, произносит куда-то вверх:

– Когда-нибудь мы тоже будем там.


И я представляю, как однажды, взмахнув крылом, улетаю на макушку совиной горы, туда, где меня дожидаются все, кого я так люблю: прапрабабушка Шаракан, прожившая до восьмидесяти лет с проломленной головой

(աշե, եսիգթուրքերն են զարգել [23] ),

архангельская прабабушка Анна, не пережившая раскулачивания, прабабушка Анатолия, похоронившая всех своих сыновей, прадед Арутюн, не доживший до двадцати пяти лет, прадед Василий, ушедший в самый голод, прабабушка Антарам, оставившая сиротами пятерых детей, прабабушка Тамар, полюбившая этих детей, как родных… Дед Андраник, бабушка Анастасия, дед Драстамат, двоюродные бабушки Шушик и Кнарик. Тата.

Когда-нибудь придет и мой черед превратиться в воспоминание. А пока я стою на склоне Филин-горы и смотрю вверх. И единственное, о чем прошу, – о возможности как можно дольше простоять так не одной, а вместе с родителями.

Рури

Если посмотреть на старый Берд с высоты облаков, кажется – дома намеренно построили таким образом, чтобы они опоясывали спину уходящего далеко вниз ущелья. Дно ущелья грохочет стылой рекой – на днях сошел снежный оползень, взбаламутив ее прозрачные воды, и теперь они бегут, задыхаясь от мутной пены, каменной пыли и подгнившей за зиму прошлогодней дровяной трухи.


Если встать на самом краю ущелья и раскинуть в стороны руки, можно почувствовать, как струится сквозь тебя свет: солнце, огромное, огненно-шершавое, висит над головой, словно перезрелый персик, – на ладони не покатать, шкурка вмиг слезает от прикосновения.


Говорят, когда сто лет назад в Берд пришла саранча, священник тер Анан именно с этого ущелья руководил людьми, которые, меняя направление вод в арыках, вели по каменным улочкам стрекочущие стаи насекомых. Они вывели саранчу за старую крепость, где та, вдоволь поглумившись над виноградниками мелика [24] Левона, улетала прочь, не причинив огородам крестьян вреда. Мелик Левон обижаться на священника не стал – какие могут быть обиды, когда он спас деревню от голодной смерти. Дед мелика сам был из крестьян и с детства привил внукам уважительное отношение к беднякам.

– Рангом ниже – душой чище, – любил повторять он.

Мелик Левон крепко запомнил эти слова.


– Умца-умца-умца, – скачет на одной ноге дурачок Вачо, размахивая свободной рукой. Другой он прижимает к груди футбольный мяч.

Мяч новый, кожаный, красно-белый. Директор спортивного магазина самолично подарил его Вачо. Гантели еще хотел подарить, но потом передумал – не дай бог покалечится.

Вачо ушел из спортивного магазина довольный, гулял по Берду, каждому встречному хвастал мячом – видели, видели?

– Умца-умца-умца, – скачет он на одной ноге. Вот уже тридцать лет, как Вачо три года, в каждом городе свой Бенджи Компсон [25] , каждый город – чья-то Йокнапатофа.


Когда-нибудь я вернусь сюда. Когда-нибудь я вернусь сюда навсегда.

У меня будет свой каменный дом, деревянная веранда, увитая виноградной лозой. Калитка будет запираться на простую щеколду – со временем она заржавеет, но исправно будет впускать во двор всякого, кто, перегнувшись через низкий край частокола, подденет ее за крюк.

Утра мои будут начинаться с крика петухов, полдни сочиться сквозь пальцы медовым зноем, вечера будут прохладны от тумана, неизменно спускающегося с макушки Хали-кара. Ночи мои будут осенены пением сверчков – рури-рури-рури.

– Рури-рури, моему сыночку рури, моему ангелочку рури, – сто лет назад убаюкивала сына прапрабабушка Шаракан.