Гувернантка | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Во время одного из своих наездов в Alte Oliva Анджей захотел посмотреть на дело рук Александра, о котором столько говорят, и отправился в Эстерхоф. Было воскресенье. Хотя он все тщательно распланировал, но успел только на последний поезд, который прибывал на место незадолго до наступления сумерек. Когда он вошел в зал ожидания, внутри было уже темно, только из-за черных сосен через разноцветные стеклышки просачивался красный отблеск неба. Большие рыбы и похожие на розовых медуз звезды, подсвеченные багрянцем, горели на витражах в глубине сводчатого помещения, и Анджею на мгновение показалось, что дом, в который он вошел, стоит под водой, бесшумно омывающей стены вплоть до самой крыши.

Пассажиры, сидевшие у стен, больше походили на тени, чем на живых людей. Со скамейки под окном Анджей не мог различить их черты. Ему казалось, что они сидят в капюшонах, сплетя руки на коленях. Рядом на дубовых скамьях стояли большие корзины с яблоками. Одно яблоко упало на каменный пол и покатилось в его сторону. Оно было темно-красное, почти черное, со свежими мокрыми листочками на черенке. Анджей хотел его поднять, протянул было руку, но на него вдруг напала такая сонливость, что он не сумел даже пошевелить пальцами.

Когда он проснулся, зал был пуст. Протирая глаза, он подумал, что, вероятно, видел этих людей во сне. Зеленоватый свет, косыми полосками проникающий через цветное стекло, рисовал на каменном полу зала туманный, исчерченный сеткой рубиновых и изумрудных линий образ женщины с зажатым в пальцах серебряным ножом, которым она сосредоточенно срезала белые пионы с гибкими черными стеблями.

Поезд пришел в девять.

Анджей был единственным пассажиром, возвращавшимся в город.


С тех пор прошло много лет. Полмира было охвачено очередной войной. Когда зимой к городу приблизились русские, предшествуемые бессчетными стаями ворон и галок, которые, вспугнутые канонадой тысяч орудий, в панике устремились из глубины суши к гладкой поверхности затянутого морозными туманами моря, из домов в Брентау увидели столб огня над лесом. Это горел Эстерхоф. На следующую ночь беженцы, бредущие с нагруженными постельным бельем и провизией тележками и колясками по сугробам к окутанному дымом пожаров порту, где их ждали корабли из Ростока, Гамбурга и Бремерхавена, за мостом наткнулись на покрытые снегом развалины. Жестяная вывеска с готическим названием станции, продырявленная осколками, торчала из-под кружащей на ветру поземки.

Весной, когда от снега осталась только грязная вода в канавах, все поросло свежей травой. На выгоревшей земле по обеим сторонам железнодорожной насыпи раскинулись ржавые поля полыни. Колючие побеги черной ежевики густо оплетали развалины, присыпанные нанесенным ветрами песком, низкий перрон, исхлестанный дождями, превратился в травянистый пригорок, уподобившись длинному, заросшему дроком кургану. В глубине долины, где стояли голубые озерца дождевой воды, зацвел белым терновник. Среди веток берез чернели пятна птичьих гнезд. Люди, которые приезжали в город с далеких окраин на востоке бывшей Польши, чтобы занять место тех, кто на обстреливаемых судах удрал от русской армии за море, разобрали остатки рельсов на насыпи, пустив их на стропила для новых домов. Мало кто теперь уже знал, что когда-то здесь, между поросшими полынью склонами, на дне пустой долины возвышалось красивое, крытое голландской черепицей здание маленькой станции с островерхой красной крышей и высокими готическими окнами, где останавливались поезда, везущие людей из города на юг.

От давнего Эстерхофа остался только мост, кирпичной дугой соединяющий края долины. По нему почти никто не ездил, потому что окрестности были безлюдны. Изредка на заросшем терном, боярышником и ежевикой лугу появлялись дети из Брентова и Дольных Млынов. Среди кривых сосен и берез звенел веселый смех. Достаточно было минутку порыться в песке между корнями, чтобы вытащить из-под травы и полыни карминовые и синие осколки разбитого стекла, через которые можно смело смотреть на солнце.

В руках плетеные босоножки

С Новогродской он возвращался вечером, вокзал, фонари, неоновые рекламы на стенах домов, Сони, Клаудиа Шифферс, Мальборо, Микрософт, Хюндаи, Хонда, Бонд, Пежо, Мерседес, Вольво, Форд, потом ночной поезд, темное купе, мост через Вислу, за окном, удвоенные отражением в воде, постепенно исчезали огни отдаляющейся Варшавы…

Он думал о ней, чуть припухшие губы, веки, светлые волосы, тень на виске, порозовевшая щека, он хорошо помнил тот день, когда увидел ее впервые на лестнице перед аудиторией, в старом здании университета, где под штукатуркой все еще угадывались полустершиеся гербы и готические буквы, они стали жить вместе в новом районе, в панельном доме, на десятом этаже, высоко над городом, из окон комнаты был виден Лес Гутенберга и далекое море за буковыми холмами, над кроватью ее портрет, сухая пальмовая ветка, старая коричневатая фотография в деревянной рамке, выцветшая подпись «Marienkirche. Bertelssohn 1899», она спала рядом, пересохшие губы, шея в вырезе рубашки, обнаженное плечо, дышала спокойно, ровно, но он не мог отделаться от нелепого страха, укутывал ее одеялом, осторожно гладил по волосам, хотя ничего ведь не происходило, она спала рядом, дышала спокойно, пять утра, на душе легко, и тем легче, чем сильнее усталость, он смотрел на нее, ему хотелось, чтобы ее образ оставался под сомкнутыми веками, за окном темнело море, ночная гроза бесшумно догорала над городом, он знал, что когда-нибудь это кончится, помнил день, когда она почти умирала, а он смотрел и ничем не мог ей помочь, но сейчас ничего не происходило, она спала спокойно, уткнувшись в подушку, порозовевшая от сна, рука под щекой, тихонько плыла по волнам написанных им строк, он помнил, как они шли на лекцию в старое здание университета, шли через парк, через Политехнический, среди заросших плющом, дичающих садов бывшего немецкого квартала, шли по улице под каштанами, за железной оградой стоял тот старый заброшенный ветшающий дом с прусским антаблементом, обогнув по тропинке красный от буковых листьев пруд, они проходили мимо железных ворот, за которыми лежали в траве два каменных шара, шли в сторону университета и до него не доходили, их будто ветром сносило на холмы за городом, под радиомачты, они садились на разбитые плиты еврейского кладбища, какая-то сила сносила их на юг, на запад, иногда они даже попадали в маленькую аудиторию под крышей старого дома, сидели там рядом, какие-то отсутствующие, профессор Ч. говорила потом, что видела на его белом свитере следы губной помады, они шли на занятия, но их сносило на юг, на запад, на большие пустые холмы, поросшие травой, большие холмы Брентова, они выходили из леса и смотрели на эти холмы, где спустя несколько лет вырос их панельный дом, стоило только им коснуться друг друга, стоило только на опушке леса соединиться их ладоням, и они спешили нырнуть в заросли орешника и молодых кленов, рвали траву и потом лежали на ней, чувствуя под собой теплую землю, да, они выходили из леса и поднимались на эти большие пустые холмы за городом, тянущиеся далеко за горизонт, к самому солнцу, она спала рядом с ним, дышала ровно, спокойно, уткнувшись в подушку, рука под щекой, и тогда он писал так, будто кончиками пальцев касался ее шеи, чтобы убедиться, что она дышит, ему всегда хотелось превратить слова в ее прикосновение, в мягкость кожи, в пушистость волос на затылке, хотелось окружить ее вещами, которые никогда не исчезают или исчезают медленнее, чем что-либо иное, он возвращался из этого дома на Новогродской, огни, поезд проезжал мимо станции, которая когда-то называлась Мариенбург, потом за окном купе пролетали темные башни замка, вода широкой реки, за мостом он видел, как над равниной в свете холодного солнца вдруг появляется далекий затуманенный город со смутными очертаниями башен, и ему хотелось превратить этот город в ее прикосновение, преображающее цепочки знаков на бумаге так, чтобы другим трудно было узнать улицы и дома, о которых он писал, потому что это были ее улицы и дома, ее Долгое Побережье, ее Журавль, ее Мотлава, ее улица Гроттгера, но сейчас она спала рядом с ним у окна, за которым просыпалось небо после догорающей над городом грозы, а потом с этих больших травянистых холмов они спускались вниз, к насыпи, бегущей на юг между двумя стенами леса и далеко от города утыкающейся в сорванный мост, заросший терновником, — и так, завершая круг, который начинался возле ее виска на подушке, а заканчивался здесь, на этих травянистых холмах, над которыми клубились огромные белые облака, они спускались вниз, на поросшую полынью, пыреем и папоротником насыпь бывшей железнодорожной ветки, где уже и следа не осталось от рельсов и шпал, и по песчаной дороге, через поля дрока, через заросли полыни и ежевики, в тучах желтых бабочек и стрекоз, пройдя под аркой кирпичного моста, доходили до небольшой долины между голубыми от отцветающего люпина склонами, и им открывалось то место, то пустое дикое место, где когда-то была маленькая станция, и пока они стояли так на сырой земле, пока, стоя на сырой земле, смотрели на голубые от люпина склоны, на березы, на кусты терновника и ежевики, заполонившие дикое дно долины, по которой в былые времена ездили из города на юг, он искал название для этого места, которого она коснулась босыми ногами — потому что она стояла на сырой земле босиком, держа в руке плетеные босоножки, — и тогда он подумал: какое же должно было быть в тот день солнце…