Ледник все трещал, а он, в который уж раз, проверил, висит ли на шее записка; проверил, и двинулся дальше. Ледник трещит: а он идет, дыша ртом, как астматик, и замечает, что поток почти совсем скрылся среди камней. И это все очень удивляло Бартелеми. Говорят, что он был очень любопытен, и только поэтому пошел дальше, не заботясь о том, что может случиться.
И тогда ему показалось, что он что-то увидел, увидел там, наверху. Увидел, когда в очередной раз остановился, закинув голову назад. Он заметил на краю ледника, ближе к высокому левому его откосу и чуть ниже первой линии снегов какую-то точку, точку, которая двигалась, спускалась вниз, повиснув в воздухе надо льдами, и над вами; быстро спускалась к вам, чернея на фоне серой скалы под шапкой тумана. Сначала точка была совсем маленькой, но потом стала расти и расти; тогда Бартелеми подумал: «Наверное, это Жозеф»; и еще он подумал: «Подожду-ка его здесь». А потом, когда точка скрылась за выступом скалы, он отошел в сторону, то есть шагов на сто вправо; там он споткнулся о камень, потому что все время смотрел вверх, и ударился так сильно, что чуть не упал; он споткнулся, и, чтобы удержаться на ногах, сделал еще несколько шагов, раскинув руки в стороны. Вот, что там с ним случилось, но он едва ли обратил на это внимание и не заметил, как записка соскользнула у него с шеи.
Теперь у спускавшейся сверху точки можно было различить туловище, две руки, ноги. Это и в самом деле был Жозеф. Бартелеми узнал его по походке: его нельзя было не узнать. Бартелеми приложил руки ко рту и во все горло крикнул: «Эй! Жозеф»; но шум реки заглушил его крик. Жозеф его не услышал, или сделал вид, что не услышал, но продолжал спускаться, а ледник продолжал трещать и время от времени кашлял. Ледник потрескивал, кашлял все чаще и все глубже, но теперь Бартелеми его не слышал, потому что, продолжая наблюдать за Жозефом, был занят своими мыслями и спрашивал себя: «Откуда он идет?», а потом подумал: «Хорошо, что он возвращается. Мы вместе спустимся к хижине». А треск продолжался. Бартелеми не обратил внимания на то, что треск все усиливался, что трещало прямо над ним, в громоздящихся друг на друге зелено-голубых слоях на вершине ледника; не заметил он и того, как начал трескаться верхний плотный слой тумана. Поэтому он и не понял, почему так испугало Жозефа открывшееся в тумане окно; но он увидел, что Жозеф вооружен, увидел, как он сдернул с плеча карабин и взялся за него обеими руками; потом он увидел, как под ноги Жозефу посыпались камни, потекли, как вода, словно кто-то невидимый шел к нему по осыпям. Там никого не было, но слышался чей-то голос, а потом как будто бы смех. Когда Жозеф обернулся, прицелился и выстрелил в первый раз, Бартелеми подумал: «Что он делает, он что, совсем спятил?»
В кого он стрелял? Да, он и в самом деле сошел с ума. И тут раздался второй выстрел.
Тогда Бартелеми машинально сунул руку под рубаху; он сунул руку под рубаху, а Жозеф продолжал бежать, потом снова обернулся и стал целиться, непонятно, во что; Бартелеми засунул руку под рубаху, и удивился, потому что в руке ничего не было. Он внимательно посмотрел на руку: она была пуста. Он долго шарил по шее и по груди, осмотрел все вокруг, поискал под ногами; в это время прозвучал третий выстрел, и показалось, что весь ледник двинулся на вас, дохнув вам прямо в лицо; но этот ветер дохнул не в лицо Бартелеми, а ему в спину.
Порыв ветра ударил его в спину, а потом раздался грохот, похожий на тот, что бывает в начале грозы, грохот с треском, рокотом и свистом.
Бартелеми со всех ног бежал к хижине.
Остававшиеся на ногах коровы разбрелись по пастбищу; они увидели, как он бежит, и повернулись в его сторону; а потом, поняв, что он и не думал останавливаться, побежали следом за ним.
Одна, две, три, пять, а потом и все остальные коровы устремились вслед за Бартелеми. Одни бежали с ним рядом, другие — за ним, а некоторые, особо резвые, бежали впереди. Чем дальше они бежали, тем больше их становилось, звенели колокольцы, но их уже не было слышно; пятнадцать коров, двадцать, двадцать пять, все, что оставалось от стада; и вся эта масса решительно катилась вперед.
Они пронеслись мимо хижины; подняли и прихватили с собой два полумертвых тела: хозяина с племянником, — а потом ринулись по дороге, ведущей в деревню, галопом, вперед…
Ну так вот, в понедельник с колокольни раздался похоронный звон; сами похороны были назначены на десять.
Первый раз зазвонили на рассвете, но надо сказать, что в тот день рассвело поздно; проще сказать, что и вовсе не рассветало, и все дивились цвету неба на юге, то есть, в глубине долины.
Наверное, несложно было понять, что это значило, но, казалось, никто ничего не понимал; а может быть, все всё понимали, но делали вид, что не понимают: встали, занялись обычными делами, женщины варили кофе; тут снова раздался звон; а потом все стали пить кофе.
Сначала сменили два караула: тот, старый, над деревней, и двоих караульных у моста, которых выставили накануне вечером; сменили караул и пошли пить кофе.
Все притворялись, что чем-то заняты: что-то прибивали, убирали навоз.
Теперь похоронный звон звучал, не переставая, и все старались не отходить далеко от дома; тем более, что пора было переодеваться, и женщины уже приготовили нам воскресные костюмы и чистые рубашки, и надо было бриться; поэтому нам не удалось ни встретиться, ни поговорить тем утром, когда звучал похоронный звон, похоронный звон, похоронный звон…
Первым собрался старик Мюнье; он сидел перед своим домом, на площади.
Он был готов за полчаса до назначенного времени, взял посох и сел на скамейку в ожидании часа, когда надо будет идти в церковь. Из окон было видно, как он сидит на скамейке, опершись руками на рукоять, пока с колокольни раздавался звон.
Все остальные еще не были готовы, а те, что были готовы, не выходили на улицу, поэтому Мюнье еще какое-то время просидел в одиночестве.
С колокольни раздавался похоронный звон. А мы, сидя с помазком перед зеркальцем, смотрели в окно; достаточно было поднять глаза, чтобы увидеть, какого цвета было небо.
С колокольни раздавался похоронный звон. Это был цвет переспелой пшеницы, когда прежде золотистый колос становится красновато-коричневым; этот цвет покрывал небо, как кожа, вроде той, что закрывает глаза слепым.
Мы смотрели на небо; мы были в одних рубашках, но все равно потели. Все замерло, ни один листок не шелохнется, ни один цветок не качнется, ни один цветок на длинной тонкой ножке не качнется ни в палисаднике, ни в лугах; ни одна травинка не шевельнется на земле, и никакого движения ни в небе, ни между небом и землей.
Воздух застыл без движения, и даже дым с трудом поднимался из труб. Мы смотрели на шерстяные костюмы, которые нам надо было надевать, и не могли решиться их надеть; и снова смотрели на Мюнье; а с колокольни раздавался похоронный звон.
Теперь рядом с Мюнье сидел еще один старик по имени Жан-Пьер Жендр; видно было, как он большим пальцем через плечо указывает на дальний конец долины и сокрушенно качает головой.