Товарищ Мамашев отвешивает поклон и прижимает руку к сердцу.
– …аккурат вчера вывез по ордеру из особняка графини Елеоноры Леонардовны Перович буфет красного дерева рококо, волосяной матрац и люстру восемнадцатого века.
Кухонное оконце дышит туманами. Скрипят челюсти. Девушка с усталыми глазами вывернула тарелку с супом на колени знаменитого художника, с которым только что поздоровался товарищ Мамашев.
– Петр Аристархович Велеулов, аккурат с утренним поездом привез из Тамбова четыре пуда муки, два мешка картошки, пять фунтов сливочного масла…
Ольга вытирает лицо кружевным платочком.
– Товарищ Мамашев, вы не человек, а пульверизатор. Всю меня оплевали.
– Простите, Ольга Константиновна!
Девушка с усталыми глазами подала нам корейку восемнадцатилетнего мерина.
Петр Аристархович вытаскивает из-за пазухи фунтовую коробку из-под монпансье. Товарищ Мамашев впивается в жестянку ястребиным взглядом. Он почти не дышит. В коробке из-под монпансье оказывается сливочное масло. Мамашев торжествует.
42
Возвращаемся бульварами. Деревья шелестят злыми каркающими птицами. Вороны висят на сучьях, словно живые черные листья.
Не помню уж, в какой летописи читал, что перед одним из страшеннейших московских пожаров, «когда огонь полился рекою, каменья распадались, железо рдело, как в горниле, медь текла и дерева обращались в уголь и трава в золу», – тоже раздирательно каркали вороны над посадом, Кремлем, заречьями и загородьем.
43
В Москве поставили одиннадцать памятников «великим людям и революционерам».
44
Рабочие национализированной типографии «Фиат Люкс» отказались работать в холоде. Тогда районный Совет разрешил разобрать на дрова большой соседний деревянный дом купца Скоровертова.
Ночью Марфуша притащила мешок сухих, гладко оструганных досок и голубых обрубков.
Преступление свое она оправдала пословицей, гласящей, что «в корчме, вишь, и в бане уси ровные дворяне».
У Марфуши довольно своеобразное представление о первой в мире социалистической республике.
Купеческий «голубой дом» накалил докрасна железную печку. В открытую форточку вплывает унылый бой кремлевских часов. Немилосердно дымят трубы.
Двенадцать часов, а Ольги все еще нет.
В печке трещит сухое дерево. Будто крепкозубая девка щелкает каленые орехи.
Когда доиграли невидимые кремлевские маятники, я подумал о том, что хорошо бы перевидать в жизни столько же, сколько перевидал наш детинец с его тяжелыми башнями, толстыми стенами, двурогими зубцами с памятью следов от ржавых крючьев, на которых висели стрелецкие головы – «что зубец – то стрелец».
45
Час ночи.
Ольга сидит за столом, перечитывая бесконечные протоколы еще более бесконечных заседаний.
Революция уже создала величественные департаменты и могущественных столоначальников.
Я думаю о бессмертии.
Бальзаковский герой однажды крикнул, бросив монету в воздух:
– «Орел» за Бога!
– Не глядите! – посоветовал ему приятель, ловя монету на лету. – Случай такой шутник.
До чего же все это глупо. Скольким еще тысячелетиям нужно протащиться, чтобы не приходилось играть на «орла и решку», когда думаешь о бессмертии.
Ольга спрятала бумаги в портфель и подошла к печке. Сверкающий кофейник истекал пеной.
– Кофе хотите?
– Очень.
Она налила две чашки.
На фаянсовом попугае лежат разноцветные монпансье. Ольга выбрала зелененькую, кислую.
– Ах да, Владимир.
Она положила монпансьешку в рот.
– …чуть не позабыла рассказать…
Ветер захлопнул форточку.
– …я сегодня вам изменила.
Снег за окном продолжал падать, и огонь в печке щелкать свои орехи.
Ольга вскочила со стула.
– Что с вами, Володя?
Из печки вывалился маленький золотой уголек.
Почему-то мне никак не удавалось проглотить слюну. Горло стало узкой переломившейся соломинкой.
– Ничего.
Я вынул папиросу. Хотел закурить, но первые три спички сломались, а у четвертой отскочила серная головка. Уголек, вывалившийся из печки, прожег паркет.
– Ольга, можно вас попросить об одном пустяке?
– Конечно.
Она ловко подобрала уголек.
– Примите, пожалуйста, ванну.
Ольга улыбнулась:
– Конечно…
Пятая спичка у меня зажглась.
Все так же падал за окном снег и печка щелкала деревянные орехи.
46
О московском пожаре 1445 года летописец писал:
«…выгорел весь город, так что ни единому древеси остатися, но церкви каменные распадошася, и стены градные распадошася».
47
Ночь. Хрустит снег.
Из-за выщербленной квадратной трубы вылезает золотое ухо казацкого солнышка.
Каждый шаг приближает меня к страшному. Каждую легчайшую пушинку времени надо бы ловить, прижимать к сердцу и нести с дрожью и бережью. Казалось бы, так.
В подворотне облезлого кривоскулого дома большие старые сварливые вороны раздирают дохлую кошку. Они жрут вонючее мясо с жадностью и стервенением голодных людей.
Дохлая кошка с расковырянными глазницами нагло, как вызов, задрала к небу свой сухопарый зад:
«Вот, мол, и смотрите мне под хвост со своим божественным равнодушием».
Очень хорошо.
С небом надо уметь по-настоящему разговаривать. На Державине в наши дни далеко не уедешь.
Я иду дальше.
Мой путь еще отчаянно велик, отчаянно долог. Целых полквартала до того семиэтажного дома.
Заглядываю мимоходом в освещенное окно старенького барского особняка.
Почему же оно не занавешено? Ах да, хозяин квартиры Эрнест Эрнестович фон Дихт сшил себе брюки из фисташковой гардины. Эрнест Эрнестович был ротмистр гусарского Сумского полка. У сумчан неблагонадежные штаны. Фон Дихт предпочел, чтобы ВЧК его арестовала за торговлю кокаином.
Я вглядываюсь. Боже мой, да ведь это же Маргарита Павловна фон Дихт. Она – как недописанная восьмерка. Я никогда не предполагал, что у нее тело гибкое и белое, как итальянская макарона. Но кто же этот взъерошенный счастливец с могучими плечами и красными тяжелыми ладонями? Он ни разу не попадался мне на нашей улице.
В первую минуту меня поражает женское небрежение страхом и осторожностью, во вторую – я прихожу к другому, более логическому выводу: супруг Маргариты Павловны, бывший ротмистр Сумского гусарского полка, уже расстрелян. По всей вероятности, в начале этой недели, так как еще в субботу на прошлой у очаровательной Маргариты Павловны приняли передачу.