Москва. Парк Горького. Фото 50-х годов.
Как ни странно, но здесь прошли все отобранные на предыдущих турах ленинградцы, вместе с ней — пять человек, в том числе и красивый светловолосый мальчик с грузинской фамилией Басилашвили. Новый курс разделили на две группы — группу Массальского и группу Вершилова. В последнюю попала и Таня. Когда она, счастливая оттого, что все наконец осталось позади, что она поступила, сбегала с лестницы, Вершилов окликнул ее:
— Доронина, постойте. Вы не москвичка?
— Нет.
— Где будете жить?
— Пока у двоюродной тети.
— У двоюродной? — почему-то переспросил Вершилов.
— Да, — подтвердила Таня.
— Родители будут помогать?
— Будут немного, — смутилась она.
— Сколько? — продолжал сурово вопрошать он.
— Обещали пятнадцать в месяц.
— Сейчас деньги есть?
— Есть.
— Когда будет трудно с деньгами — скажете. Стесняться не надо. Это принцип общий, от века идущий — помогать. Вы поняли? Это между нами, знать никто не будет. Зимнее пальто у вас есть?
— Есть.
— Это хорошо. И вот еще что — не бойтесь. У вас все время очень испуганный вид. С самого начала.
— Я боялась, что вы меня не примете.
— Именно я? Почему?
— Потому что других вы слушали и улыбались, а когда я читала — никогда.
Он задумался, потом сказал:
— У вас большая возбудимость. Вы можете легко заплакать, легко рассмеяться. Вы постоянно краснеете и бледнеете. С этим трудно жить. Вам будет очень трудно, труднее, чем многим. Поэтому я так на вас смотрел. Мне было грустно. Но есть защита — работа. Работайте всегда, несмотря ни на что. И старайтесь меньше разговаривать, дипломат вы никакой, так что в основном слушайте и молчите. С вашей непосредственностью разговаривать много не надо. Ну, идите.
И он стал подниматься по лестнице, большой, немного сутулый, с тяжелой поступью. А Таня осталась совершенно счастливая — лучший мхатовский педагог, которого она так боялась, оказался таким хорошим, умным, таким настоящим человеком! А его мудрым советом она пользуется всю жизнь, до сегодняшнего дня. Да, работа — лучшая защита от обид, от боли, от несчастий и бед, это она теперь знает точно. Знают и окружающие: хотите, чтобы у Дорониной было хорошее настроение — загружайте ее работой. Впрочем, сегодня она загружает себя сама.
Студия находилась в узком здании между МХАТом и большим домом, в котором, как говорили, когда-то жил Собинов. Одну большую аудиторию в нем занимали «постановщики», четыре другие — актерский факультет. Маленькая, так называемая шестая аудитория в конце коридора для групповых занятий не годилась.
Узкий переход в здание МХАТа был замурован всегда запертой дверью, и Вениамин Захарович Радомысленский, ректор Школы-студии, знакомя вновь поступивших студентов с внутренним распорядком студии, говорил об этой двери и о том, что за нею, понизив голос до шепота: «Друзья мои, это место — священно». Конечно же, священно — ведь здесь ходили Станиславский, Немирович-Данченко, Булгаков, ведь за этой дверью — великий МХАТ, лучший театр на свете!
«Старое здание МХАТа согрето для меня дыханием, жизнью тех, кого я никогда не видела, но мне кажется, что я их не только видела, но пребывала вместе с ними и любила их, — напишет потом Татьяна Доронина в своей книге. — Когда я открывала тяжелую железную дверь, ведущую на сцену, я старалась делать это осторожно и бережно. Эту дверь открывали Станиславский, Хмелев, Булгаков и еще многие неповторимые, прекрасные, с живой душой и пониманием своего человеческого, гражданского и профессионального долга. Они волновались, трепетали, боялись и радовались. Овации зрительного зала были для них привычны и каждый раз «внове»… Для меня старое здание было не зданием «вообще», а единственным и единственно возможным местом, где всегда будет тот МХАТ, который «лучше всех театров в мире».
Школа-студия МХАТ — знаменитое учебное заведение, существующее на базе не менее знаменитого театра.
На всю жизнь Тане запомнилось первое занятие с Вершиловым. Он не любил много говорить «по поводу», предпочитая сразу «брать быка за рога», и потому начал с простого и конкретного задания: попросил студентов придумать маленький этюд на любую тему, желательно без слов, и показать его. Для некоторых это не представило затруднения. Например, Володя Поболь легко взял несуществующее весло, сел в несуществующую лодку, легко взмахнул «веслом» и «поплыл» по несуществующей реке, любуясь несуществующей рекой. Миша Козаков взял несуществующий стул, «снял с себя» несуществующий пиджак и стал долго и старательно его вешать на «спинку стула». А вот у Тани ничего не получалось. Она что-то долго перебирала руками, потом объяснила: «Это я цветы на стол ставлю». «А, — сказал Борис Ильич, — теперь все понятно».
Сколько ни занимались этюдами, она так их и не освоила. Не придумывались темы, не получалось изобразить то, что наконец придумала, каждый раз выходила с ужасом в центр аудитории и ждала только одного — когда же Вершилов скажет: «Довольно». Несуществующие предметы так и оставались для нее несуществующими. Легче стало, когда пошли этюды «на состояние». Почему-то они оказались понятнее, может быть, потому что тут уже требовалось «подключать себя». Так, в одном из этюдов требовалось показать, как в больнице она ждет результата операции. Оперируют кого-то близкого, поэтому страшно. Страшно так, что хочется метаться из угла в угол, но метаться нельзя, шуметь нельзя — это ведь больница. Можно только ждать и прислушиваться, пытаясь понять, что происходит за дверью операционной, что ждет ее в результате: радость или горе. Наконец открывается дверь, и она ступает навстречу то ли счастью, то ли отчаянью. Однажды на занятия по этюдам заглянул И. М. Раевский, руководитель курса. Увидев этот «больничный» этюд Дорониной, он долго молчал, потом сказал: «А это… серьезно».
А вот Вершилов ее не хвалил. Он вообще хвалил кого-либо редко. Когда ему что-то нравилось, ученики угадывали это по выражению его лица: глаза у него становились влажными, он краснел и быстро доставал платок.
Еще одним любимым педагогом всех студийцев был Александр Сергеевич Поль, преподаватель западной литературы. Он открывал дверь, большой тяжелый портфель летел по воздуху и плюхался на стол, педагог входил энергичным шагом, бросал веселый взгляд на студентов и говорил что-нибудь необыкновенное, словно продолжая только что сказанную фразу: «То солнце, что зажгло мне грудь любовью, открыло мне прекрасной правды лик!»