Так было всегда. Сколько я себя помню, было так: материнское «отец пришел» и несколько минут осторожной тишины.
Мы затихли и положили каталог на угол стола, где под бабушкиными очками обычно лежала еще не употребленная сегодняшняя газета. А книга так и осталась забытая в углу дивана. Ведь она была без волнующих фотографий и вообще без картинок.
Мать накрыла на стол. Отец начал есть. Она села напротив – глядеть на него. Мы наблюдали за ними из-за неплотно прикрытой двери. Мы знали наперед, по минутам, как сложится вечер. Вот отец ест – неторопливо, с достоинством человека, заработавшего свой хлеб. Мать негромко рассказывает ему о событиях дня. Она сидит спиной к двери. Мы видим ее красивый затылок, окруженный золотою косою-короной. За мамой то появлялся, то исчезал отец. Вот он смотрит на нее, слушает, перестал жевать. Половина его лица заслонена мамой, зато еще пронзительнее кажется черный, чуть навыкате глаз. Мы трепещем за дверью, потому что толстая Светка опять получила двойку по математике, я плевался в сестер, а Маринка ничего не ела, капризничала и хамила бабушке.
Мы знаем, что после ужина наш отец негромко позовет: «Дети». Мы выстроимся перед ним, и он молча станет смотреть на нас. Недолго, не сердито, но нам, как всегда, будет до жути страшно под этим взглядом. Потому что он наш создатель, мы чувствуем это сейчас. На эти несколько секунд нам покажется, что жизнь остановилась во всем мире, да и мир – весь вот здесь, в этом взгляде, и мы сами часть этого взгляда и мира. И совершенно неважно, кто из нас хамил, а кто плевался. Сейчас мы одно целое. Ни разу, ни за какие самые страшные детские провинности не тронул он нас и пальцем. Все его воспитание ограничивалось этими секундами жуткого молчания, какого-то первородного безмолвия. Потом отец погладит нас по головам, вздохнет, и мы сами выдохнем, загалдим, забегаем, и в доме снова появятся дети.
И на этот раз так было. Он погладил нас, посадил Маринку к себе на колено и водрузил на нос бабушкины очки, что он делал скорее для солидности, потому что читал все равно глядя на страницу поверх оправы. Раскрыл каталог итальянских штиблет и принялся разглядывать фотографии. Ухмылялся, крякал, бормотал под нос что-то вроде «и я бы мог» и неторопливо листал дальше. Но здесь произошло нечто странное. Неожиданно взгляд отца остановился на одной из фотографий: сначала глаза подозрительно повлажнели, а затем их будто заволокло каким-то туманом. Мы с сестрами, почувствовав неладное, перестали играть в стадо голодной саранчи, надкусывающей яблоки-ранет, что бабка приготовила для варенья, и заткнулись. Через отцовское плечо я разглядел страницу, к которой примерз его взгляд, и понял – папа влюбился. Он влюбился в модель. Нет, не в ту девушку, чьи дистрофичные ноги демонстрируют туфли в журнале, а модель обуви под номером 9900—013. Что здесь началось! В воздухе запахло переменами.
Не сильно рассчитывая на успех, а скорее повинуясь бессознательному чувству или же интуиции, которая, как оказалось, у него была развита беспримерно, отец вырезал купон в конце журнала, заполнил его – то есть написал цифровой код понравившейся ему модели обуви и наш адрес: СССР, Арм. ССР, Шамшадинский район… и послал в далекий город Милан. Писал, конечно, не сам, а рукою учителя английского, который убеждал его в том, что в английском и в итальянском языках совершенно одинаковые буквы, поэтому нет никакой, практически, разницы, на каком языке написано «СССР». Папа учителю, конечно, не поверил. Настоящий стопроцентный армянин, взращенный в атмосфере благоговения перед родным алфавитом, он никак не мог понять, как, каким образом одни и те же знаки могут быть использованы для начертания слов в совершенно разных языках. Недоверие свое он припрятал, потому что человек и так оказывает любезность. Да и не насмешничает над странной блажью односельчанина. Для подстраховки же отец, не мудрствуя лукаво, написал на отдельном листке письмецо по-армянски, номер сберегательной книжки, краткую автобиографию и фото, где был он запечатлен в своей сапожной мастерской в кожаном фартуке и с заготовкой сапога. Его немного смущало жирное пятно на авиаконверте с изображением легендарного крейсера «Аврора». Но мама его успокоила. Хачик послюнявил конверт, заклеил и даже посидел на нем для верности. А потом пошел на почту.
Папа шел по улицам. Мимо старой церкви, превращенной в зернохранилище, мимо магазина, перед которым собирались старики поделиться политическими новостями, мимо источника, близ которого встречались женщины посудачить всего лишь о деревенских событиях. Отец шел вдоль старинной каменной поильни, где путники могли передохнуть, а их утомленные дорогой ослы и лошади утолить жажду. Папа шел мимо обветшавшего за годы кинотеатра и постаревшего Арика, который приклеивал к доске афишу кинокартины «Любовь и голуби». Он шел мимо медпункта и школы. Все шел и шел, приближаясь к почте. И все заметили его в тот день. Даже ослы и мулы поднимали на Хачика удивленные и грустные глаза – куда ты идешь, оглашенный? А когда пришел папа на почту и послал свое письмо в далекий город Милан, он уже был не собой, а кем-то другим.
Верьте мне: терпение – великое дело, вершина всех добродетелей. Я знаю, что говорю, я видел это. Терпение – дар и работа. И если одним оно не чуждо, то иным дается с трудом.
Папа начал ждать ответа. Чах, очень тосковал и из всех слов произносил только:
– Может быть, может быть…
Работа валилась из рук, но он не потакал унынию – за неделю сделал месячную норму на этот раз бордовых голенищ и отвез в столицу, в пыльно-розовый Ереван. А когда вернулся с выручкой, принялся ждать уже по-серьезному. Для начала он заболел – слег с простудой.
Армянский мужчина болеет так же, как и все мужчины мира. Сначала он говорит:
– Все… Я заболел, – и ложится на диван.
После таинственной паузы он уточняет:
– Я умираю.
Затем он межит веки и для верности накрывает их ладонью. За это время в комнате должны собраться домочадцы. Точно рассчитав время, болящий приоткрывает полные скорби глаза и укоризненно смотрит на жену, которая пытается шутить на тему дороговизны ритуальных услуг. Жена замолкает, посрамленная. На детей же он взирает с любовью – так глядят перед расставанием. А на мать – с чувством вины, так как она-старуха переживет его. В конце концов, простуженный мужчина велит похоронить себя «под раскидистым дубом» и, утомившись, наконец, засыпает. Здесь, считайте, кризис миновал. В остальное время армянский мужчина (если повезет родным) все же лечится.
Исцелять настоящего мужчину, неважно какой он национальности, не доставляет никакого удовольствия. Причин несколько:
– потому что он все время пристает с вопросом, где он мог подхватить эту заразу;
– потому что он вспоминает, что подхватил ее как раз в тот момент, когда дверь оказалась на минуту приоткрытой, а в комнату ворвался северный ветер, а он кричал: «Сквозняк! Сквозняк!» – а его никто не слышал;