Тень скорби | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но позвольте, мы же тут новый мир строим. Современность всегда бывает жесткой. Быть может, время излечит многие из этих болезней, смягчит острые углы, принесет зрелость. Но даже мистер Эндрю признает, что Хоуорт вовсе не то место, которое способно настроить на романтический лад.


— Лучше быть хорошей, чем умной, — поучает тетушка Эмили, которая пыталась переписать урок Брэнуэлла по латыни и сдалась, застонав, что недостаточно умна для этого. — Это самый ценный урок из всех, что ты когда-нибудь выучишь.

Энн, которая спала в комнате тетушки и много времени проводила в ее тени, доверчиво поглядывая на нее снизу вверх, принялась повторять поучительную фразу, слегка раздражая всех своим лепетом. «Лучше быть хорошей, чем умной». Иногда она путалась: «Лучше быть умной, чем хорошей». Это было неправильно; и, зная, что это неправильно, Шарлотта прислушивалась к словам с тайным волнением. Прямо как в тот раз, когда они с Сарой Гаррс сидели в двухместном туалете во дворе, а Сара издала грубый звук и сказала: «Ой, южный ветер подул», — после чего засмеялась. Шарлотта дерзнула не разделить ее веселья: это было неправильно. Но так волнующе было осознавать, что неправильное существует. Оно всегда где-то рядом, идет рука об руку с молитвами, умыванием и послушанием.

Но ведь можно быть хорошей и умной, как Мария. Однажды тетушка пустилась в избитые ностальгические воспоминания о неком корнуоллском джентльмене, за которого она могла выйти замуж:

— …высокая степень почтения. Да, в наших взглядах на религию имело место расхождение, с которым не могла примириться моя совесть, но все же какая высокая степень почтения! Когда Бонапарт бежал с острова Эльба, он потерял все деньги, вложенные в ценные бумаги, и дела его быстро пошли на спад. Покинув Пензанс, чтобы исполнить долг перед детьми моей сестры, я теперь жалею, кроме прочего, и о том, что лишена возможности время от времени посещать могилу этого достойного джентльмена и возлагать на нее цветы.

— Но, тетушка, — сказала Мария, подняв глаза от шитья, — вы говорили нам, что этот джентльмен погиб в море.

В течение нескольких секунд тетушка была способна только молча сидеть, поджимая губы.

— Его доставили домой. Его тело… Мария, кайма никуда не годится. Ты бы лучше уделяла внимание работе, вместо того чтобы показывать неуважение к старшим.

Позже, во время прогулки по вересковым пустошам, Мария была тиха и подавлена.

Элизабет, заметив настроение сестры, мягко произнесла:

— Но ведь она действительно постоянно что-нибудь меняет в этой истории.

— Это было неправильно. Мне не следовало так говорить.

— Это была всего лишь правда.

Шарлотта шагала между сестрами, в середине, заглядывая в их очаровательные лица: у Марии темные брови и точеные черты лица, как у леди; Элизабет мягче, ее нежные глаза, опушенные длинными ресницами, во всем ищут хорошую сторону. Шарлотта защищена с одного бока силой, а с другого — нежностью.

— Ну да, конечно. Потому я так и сказала, то есть не смогла сдержаться. Но причина и повод — не одно и то же. Тетушка оставила дом и друзей, чтобы переехать сюда и заботиться о нас. Я вела себя неуважительно, а это все равно что быть неблагодарной за ее доброту.

— Не переживай. — Элизабет положила руку на плечо Марии, заодно потрепав по голове и Шарлотту. — Она скоро забудет об этом.

А Мария, умная и хорошая, не забудет. Ее сожаления никогда не были пустыми словами, тогда как для Шарлотты извинения, подобно изнанке платья, являли собой гладкую обратную сторону колючей обиды. Конечно, тетушку нужно уважать и быть ей благодарной, но, тем не менее, Шарлотта не могла не замечать, как та скалит маленькие, серые, как галька, зубы, когда говорит о дьяволе и вечных муках, или как гримасничает за спиной Нэнси Гаррс, когда та отпирает погреб, чтобы отмерить слугам по кружке пива. Шарлотте приходилось близко подносить к лицу книгу, чтобы читать, но она видела не только печатные буквы и подозревала, что наблюдательность эта не послужит ей во благо. Однажды ночью, когда бушевала страшная гроза, Брэнуэлл вбежал в спальню девочек с радостным криком: «Вы слышали? Это был самый громкий!» — а потом смущенно оглядел себя и пробормотал: «Боже мой, опять. Такое иногда случается, когда я в постели». От Шарлотты, разумеется, не укрылось, что какая-то часть Брэнуэлла торчала под его ночной сорочкой, будто гвоздь. А вот Мария ничего не увидела — или, благодаря усилию доброй воли, которой недоставало Шарлотте, оказалась способной не увидеть. Она просто взяла ситуацию в свои руки и постаралась всех утихомирить: успокоила дрожавшую всем телом Эмили, которая подскочила на кровати, а Брэнуэлла отправила в его комнату.

— Не бойся, Эмили! — крикнул Брэнуэлл, поворачиваясь к двери. — Это всего лишь гром! — Вспышка рыжих волос и тоненькие белые ноги ему самому придавали вид электрической грозовой искры. — Знаешь, это ведь то, что значит наша фамилия, — мне папа говорил. Это мы. По-гречески Бронте означает гром.

Под ночной сорочкой, отметила про себя Шарлотта, уже ничего не торчало.

Она, конечно, понимала, что об этом не надо спрашивать. Элизабет может и не знать, но по доброте душевной отыщет для тебя ответ; Мария, способная подробно дискутировать с папой об эмансипации католиков, наверняка знает и, уважая во всем правдивость, возможно, объяснит. Но спросить их значило бы злоупотребить, а Шарлотте вовсе не хотелось этого делать: она доверялась их мудрости, ибо они были полубогами, связанными с мифическим прошлым. Они помнили маму.

Память Шарлотты способна была изобразить несколько небрежных набросков, но девочка не могла с уверенностью сказать, навеяны ли они ее собственными воспоминаниями о маме или чужими рассказами о ней. Брэнуэлл, который был годом младше Шарлотты, безапелляционно заявлял: «Я помню маму — я все о ней помню». Но воспоминания эти не выдерживали пристального внимания. Просто Брэнуэлл в очередной раз выпрыгивал из штанишек, силясь оказаться на коне. Как-то раз Энн порвала свою юбочку и долго, отчаянно проливала над ней слезы, пока Сара Гаррс не вздохнула беспомощно:

— Боже правый, свет не видывал еще таких рыданий!

Брэнуэлл при этих словах заложил пальцем страницу книги, которую читал, и поднялся навстречу брошенному вызову.

— О, однажды я плакал еще сильнее. Гораздо сильнее. Я тогда схватился за каминные щипцы и так сильно обжегся, что чуть не потерял сознания. На самом деле все-таки потерял и упал в камин, а после этого…

И начиналась сказка, которую они слушали без всякого неприятия, потому что она была скорее выдумкой, скрашивающей время, чем ложью. Кроме того, рассказывая историю, мальчик держал про запас что-то вроде усмешки — таким уж был Брэнуэлл: это была его роль, его место, впрочем, как и у каждого из них. В кровати, отважившись сунуть нагретые ноги в подвальный холод простыней, Шарлотта мысленно представляла их всех: Брэнуэлла с его коллекцией талисманов — стеклышком от часов, шнурком, пуговицами и жутким мышиным черепом на ночной тумбочке; папу, ужасающе одинокого (представить его было труднее всего); Энн в своей постельке, в ногах тетушкиной кровати… Образы эти навевали такое же умиротворенное настроение, как коробка для шитья или — самый прекрасный и желанный на свете — ящик в папином столе, с отделениями для чернил, свечей, перочинного ножика и мелкого белого песка. Ветер часто стенал и ворчал под карнизами, будто хотел сорвать крышу и взглянуть на Шарлотту и всю ее семью, каждого в своем отделении; а быть может, нарушить порядок, разнести все в щепки, уничтожить. Но нет, крышка прочно сидит на коробке, и такого не может произойти.