Ты + я | Страница: 5

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

За стеной студенческая свадьба утомилась, притихла. Только кто-то один бессонный упорно, снова и снова слушает сладкое магнитофонное рыдание: «Цветёт в мире чистый цветок, благоухания и красоты восхитительных. Отдам за обладание им жизнь, и душу свою, и всё…»


Рассвет и не думал наступать. Длилась бесконечная ночь. Подмораживало – под ногами хрустнул стеклянный ледок. Шериф присел на крылечке, закуривая. В темноте его можно было принять за шевелящуюся чёрную гору.

Вдруг у поленницы померещилось бледное пятно. Черты прояснились. Усмехнулось тонкогубое узкое лицо… Надо же, осиновое полено в потёмках за человеческое лицо принять…

Вот такая же, источающая едкий душистый запах, жёлтая поленница стояла в городском булыжном дворике. Когда Зою, мать, спрашивают, неужели же она не помнит Колькиного отца, она кокетливо поправляет на голове кусок грязного тюля, который называет – «паутинкой». Во весь беззубый рот улыбается доброй улыбкой и машет рукой беспечно:

– А кто его, родимого, знает!

Кольке нет ещё четырёх лет, но он докуривает за сундуком в коридоре окурки, цыкает и цедит сквозь губу:

– Все бабы – б…

Благо, во фразе нет буквы «р», на которой он пока буксует.

…Другое вспоминается Шерифу. Матери нету, померла. Один в целом свете остался Колька.

Учёба в ФЗУ, зима. Практика, стрелки на часах показывают пять часов утра. Одно название, что утро, а ещё самая настоящая лютая зимняя ночь. По пустынным улицам послевоенного спящего городка метёт, голодно посвистывая, позёмка. Звёзды студёно мигают в морозном небе.

Колька всю ночь проскулил от голода и тоски, заснул под утро. А уже по длинному выстуженному коридору в ситцевом мятом сарафане ходит простоволосая бабка-сторожиха. Безуспешно тюкает сухим кулачком в двери – старшие запираются изнутри ножкой стула. Бабка ворчит:

– Эх, молодёжь – ночью не покладёшь, утром не подымешь.

Это – прелюдия. На помощь бабке поднимается воспитатель: однорукий, в тяжёлых сапогах, с громовым контуженым голосом. Ребята ругаются: «На войне чёрта не убило».

Никакие посулы безжалостной расправы, никакие удары кулаком по двери (это не сморщенные кулачки сторожихи) – всё ничто в сравнении с мучительнейшей из мук: разлеплять сонные веки, под которые точно песок насыпали, с мукой мученической: вылезать из-под колючего казённого одеяла, которое в эту минуту кажется нежнее и мягче всех одеял в мире.

…С мукой выбираться из уютного, нагретого за ночь собственным телом маленького пространства. Натягивать стылую жестяную казённую одежду, от которой весь покрываешься гусиной кожей. Из холода комнаты – в холод коридора с чугунными умывальниками, с полами, залитыми водой. А оттуда – в ледяную, пронизываемую ветром зимнюю мглу.


В булыжном дворике поселилась семейная пара. Он имел броню, не воевал, работал на городской пекарне (люди в обморок падали от хлебного духа, когда шли мимо той пекарни).

У жены глянцевитые, мелко завитые смоляные волосы подняты скрученной крепдешиновой косынкой. Усики над верхней губой, жабьи бело-розовые руки, на которых у подмышек, как студень, тряслись складки.

Ночью во дворике Колька тряс и давил жирную мягкую шею пекаря, и тот слабеющими руками отстёгивал что-то у ширинки. Протягивал нарезанные пластинами – чтоб удобнее было воровать – тёплые буханки, умоляюще сипел. Уже подозрительно несло от его брюк, мешком набрякших на заду, и Колька его брезгливо отшвырнул.

Утром приходил милиционер: худой, остроносый, чёрный, как грач. Пригрозил Кольке за рукоприкладство: без тебя разберутся. Скажи спасибо, что пекарь не посадил…


Скоро у Кольки появился товарищ – Бовинов. Был это долговязый, сутулый парень с девичье-гибкой, бескостной фигурой. Одевался бедно: в одни и те же чёрные тонкие брюки и кофту, пропахшие немытым телом. Длинное лошадиное лицо, привлекательное и отталкивающее одновременно, всегда беззвучно и невесело усмехалось чему-то, плоские губы растягивались до ушей.

Одну руку он держал засунутой в карман. Другой вечно жонглировал чем-нибудь: гирькой, ножичком складным. Позже Колька узнал, что Бовинов – вор, судимый. Но предавать друга было нельзя.


…Машинист, по договорённости, на часок загнал пару вагонов в отстой. Медвежатник Колька (к нему уже прилепилась кличка «Шериф») славился умением вскрывать запоры, быстро и чисто снимать пломбы. На этот раз раздевал контейнер с японской радиоаппаратурой – реализация, как всегда, на Бовинове. Старичок со станционного депо вручную, без вилки – это потом выяснилось – установил тормозной башмак. Состав сам собой тронулся и тихо пошёл под горку. Шериф работал у колеса…


Четвёртая сигарета истлевала, ожигала до мяса пальцы. Втоптав окурок в снег, встал, распрямил широченные плечи.

В доме некрасивая девчушка спала, открыв рот, с измученным, плаксиво сморщившимся во сне лицом. Шериф долго стоял над ней.

Она проснётся не раньше шести. Пусть выспится, придёт в себя: сейчас самое целительное для неё – сон. До электрички доберётся – перестук колёс и гудки отчётливо доносятся сюда.

Выгреб из кармана горсть медяков на столик – девчушке на билет. Вышел и зашагал от дачи.

ДЕВУШКИ НЕ ПЕРВОЙ СВЕЖЕСТИ

Здесь женщины ищут и находят лишь старость

Я

Сегодня я отпросилась с работы, чтобы купить на завтра билет до Риги. Значит, так: из Риги отправляюсь в небольшой городок с непроизносимым названием, там живет мой жених. А в пятницу у меня с ним свадьба.

На работу вернулась к обеду. Взглянула на часики и во весь дух припустила к столовке. Подоспела вовремя, мои девчонки в раздаточной берут гуляши и компоты. Нет только Зотовны – как всегда, утонула с головой в профкомовских делах.

Под бдительным оком кассирши стоит ванночка, ну, вроде той, где в проявителях и фиксаторах полощут фотографии, в ванночке – горка сахарного песка. В песок воткнута резная мельхиоровая ложка. Каждый берет песка столько, сколько считает нужным. Каждому – по потребностям, как при коммунизме.

Когда дело доходит до чая, Ляля отхлебывает, страшно смущается и словно невзначай отодвигает стакан подальше. Втихомолку она набухала этого песка, у нее сироп, а не чай. Ай да Лялька, идейная Лялька-комсорг. Лялька, слышишь, мы не возьмем тебя в светлое будущее!

За обедом трещим о пустяках, хохочем, как сумасшедшие, и на нас оглядываются из-за соседних столиков. Никто не касается запретной темы, не спрашивает о билете, за которым я ездила, о моем завтрашнем отъезде – навсегда. О моем женихе.

С ним меня познакомила заочно родственница-рижанка. Она работает в службе знакомств. Уж не знаю, чем мои данные столь заинтересовали домоседов Вяускичюсов, маму и сына, что они решились за пределы республики, за тысячи километров выехать в наш среднерусский текстильный городок.

Я уже была подготовлена письмом родственницы. Она писала: «Давай не дури. Тебе скоро тридцать, будь солиднее… Не можешь забыть драгоценного Сереженьку, но знаю по себе: первая любовь – пшик… Он (жених) на семнадцать лет тебя старше, лысый, но ведь лучше несовершенный муж, чем никакой. Вдовец, бездетный… Сам построил коттедж, ведет фермерское хозяйство. Не пьет, не курит».