В десять вечера, когда дом уже был погружен в темноту и тишину, он направился в кабинет и сел за рабочий стол, чтобы написать самое первое письмо из своей ссылки. Жуану.
«Сан-Томе и Принсипи, 22 марта 1906 года, 10 часов пополудни.
Мой драгоценнейший Жуан.
Пришел (сегодня), увидел мало, и уж точно — никого не победил, а совсем даже наоборот. Не знаю, смогу ли я одолеть эти острова или, скорее, они меня одолеют. Знаю только, что меня не покидает странное ощущение, словно прошла целая вечность с тех пор, как я покинул Лиссабон, и такая же вечность после того, как сегодня, рано утром, я сошел с корабля здесь, на Сан-Томе.
Далее последовали несколько часов обычной рутины: меня представили тем, кому было нужно, я принял дела в соответствии со своими обязанностями, разместился — вместе с моими скудными пожитками и со своей тоской, которая уже дает о себе знать, — в доме, который меня здесь поджидал, с величественным названием „дворец“. Я только что поужинал, выкурил сигару и выпил на веранде рюмку коньяку, глядя на океан и на эту тропическую ночь, настолько не похожую на те, которые нам знакомы. Мне очень захотелось, чтобы ты был здесь, сейчас, и смог прожить вместе со мной это время, которое кажется мне настолько другим, напряженным, таким примитивным и таким опасным. Я сейчас думаю, что король выбрал меня, определенно зная, что делает — даже, если сам я так и не постигну до конца смысл этого выбора. Согласившись на его предложение и уже находясь здесь, я вполне могу быть с тобой откровенным. Если что-либо и имеет смысл во всей этой кутерьме, так это то, что я должен оставаться верным себе и своим мыслям, не превращаясь в другого человека, которого ни ты, ни я потом не признали бы своим.
Сегодня, в эту свою первую ночь я не хочу говорить тебе об этом. Просто хотелось дать тебе представление о первых моих ощущениях, охвативших, по большому счету невинного португальца, который, покинув площадь Шиаду, оказывается вдруг посреди африканской сельвы, брошенным на произвол судьбы где-то в Атлантике, на широте экватора. Так вот, он ощущает себя раздавленным здешним дождем, расплавленным от здешней жары и влажности, съеденным москитами и страшно напуганным. И еще, Жуан, я чувствую огромное и безмерное одиночество.
Когда ты получишь это письмо, пройдет еще одна, уже другая вечность, и все, что я чувствую сейчас, возможно, станет еще более обостренным или изменившимся — к лучшему или к худшему. Но поскольку мне не с кем здесь сейчас говорить, а хочется, тем не менее, выдать тебе „самое горячее“ из своих первых ощущений по прибытии в эту ссылку, я шлю тебе эти короткие строки. Из них ты узнаешь, что пока ничего непоправимого не случилось, и я не чувствую себя ни ослепленным, ни опустошенным. Как говорится, я вижу, слышу и даже обоняю. Как будто только что родился на свет. Где бы ты ни находился, Жуан, пожелай мне доброго завтрашнего утра.
Твой самый далекий от тебя друг,
Луиш-Бернарду».
В пятницу, накануне бала, город Сан-Томе уже бурлил комментариями и рассказами о новом губернаторе, передававшимися из уст в уста, от одного торгового заведения к другому. В первые свои дни пребывания на острове губернатор еще не поднимался наверх, в район лесных вырубок. Он также, к большой досаде своего секретаря, провел довольно мало времени в секретариате. Вместо этого он прогуливался вдоль и поперек по городу, заходил в магазины, приветствовал торговцев и беседовал с покупателями. Так, он неожиданно появился рано утром на рынке и купил несколько плетеных корзинок и обработанный черепаший панцирь, продолжая прогулку, вступал в разговор со стариками в городском саду, а также сходил на дамбу посмотреть, как рыбаки выгружают утренний улов. Говорили даже — хотя часть этих историй уже стала похожа на сказку — что на улице он поиграл с черными мальчишками в волчок. Сообщив о своем намерении лишь накануне или даже всего за несколько часов до самого визита, наверняка, в нарушение установленных протоколом правил, он навещал на их рабочих местах — председателя муниципалитета, судью, представителя государственного прокурора, уполномоченного по делам здравоохранения, а также монсеньора Жузе Аталайю, у него в кафедральном соборе. Встретив как-то случайно на улице майора Бенжамина даж-Невеша, командующего гарнизоном острова, он, как если бы это было самым обычным делом, пригласил его к себе на обед во дворец. Но самым необычным из того, что говорили о губернаторе, было то, что между своими визитами и долгими прогулками по городу губернатор, всегда в сопровождении Висенте, разносчика, работающего во дворце, нашел время и для того, чтобы пару раз сходить искупаться на пляж. Один раз его видели на пляже Семи волн, а второй — на Ракушечьем, со спущенными лямками купального костюма, что делало этот предмет туалета больше похожим на набедренную повязку. Он без устали плавал в океане, а потом лежал, растянувшись на песке под солнцем. Нужно отдать должное и тому, что, в отличие от давно живущих здесь колонистов, которые редко ходят на пляж или загорают, отчего их кожа имеет своеобразный желтоватый оттенок, губернатор, которого прохожие потом еще часто встречали идущим с пляжа, через несколько дней стал похожим на индуса, весь обожженный солнцем, со следами морской соли на волосах. Все это, несомненно, выглядело удивительным, и немудрено, что доктор Луиш-Бернарду Валенса довольно скоро сумел смутить давно установившийся мир и покой острова, став поводом для все более частых обсуждений и разговоров среди его обитателей. Было неизвестно, что на сей счет думали негры и волновало ли их это вообще, но белые только об этом и говорили. Суждения их, как правило, делились на испуганные, восхищенные и недоверчивые. Более того, новые вечерние традиции губернатора также скоро стали всеобщим предметом для разговоров. Каждый вечер и ночь, начиная с ужина, его силуэт можно было легко различить издалека, сидящим на главной веранде дворца, где в это время горела пара свечей и периодически поблескивал огонек его сигары. Тем временем в сад лились звуки музыки, извлекаемые его граммофоном, который сам по себе был на острове вещью весьма экстравагантной. Белое население колонии все чаще находило повод для того, чтобы прогуляться по Дворцовой площади, дабы увидеть все это собственными глазами, услышать собственными ушами и убедиться в правдивости рассказываемых историй. На второй такой музыкальный вечер небольшая группа черных жителей острова, не особо обращая внимание на тщетные протесты дежурного часового, расположилась небольшим лагерем по ту сторону садовой ограды, слушая, в молитвенной тишине странную, грустную музыку, доносившуюся из губернаторского граммофона и наполнявшую экваториальную ночь. В торговых заведениях для белых и в поселениях черных особенно обсуждалась одна из композиций, которую пели таким жалостливым тоном, что прямо сердце разрывалось. Народная молва увязывала ее с самим Луишем-Бернарду, заставлявшим граммофон издавать этот бессловесный плач, когда он сидел на веранде, созерцая ночной океан. Потом, уже когда Себаштьян, смущаясь, пересказал ему курсировавшие по городу слухи, тот разъяснил, что музыка эта называется «опера». Поскольку для разговоров о музыке ему не хватало собеседника, Луиш-Бернарду пояснил также, что то, что настолько поразило аудиторию, называлось арией «Era La Notte» из оперы под названием «Отелло», которую исполняет неаполитанец Энрико Карузо. А написана опера была итальянским композитором Джузеппе Верди, который, среди прочего, выступал за свободу и независимость его родной Италии. Себаштьян слушал все молча и очень внимательно, а в ближайшую пятницу город уже знал настоящую историю той музыки, что разрывала сердца слушавших ее: все это, оказывается, называется «о́пра», которую можно слушать только ночью, на той самой штуковине. А поет ее друг нашего сеньора губернатора. Сам-то он тоже губернатор, но из Италии. И они, объяснял Себаштьян, так с ним как бы разговаривают, будто бы по телефону.