Луиш-Бернарду стоял, склонившись над балюстрадой веранды, погруженный в свои мысли, в то время, как собравшиеся на площади уже успели ее покинуть, оставив это место практически пустым. Над домами в рабочем поселке начали подниматься первые столбики дыма, и казалось, что теперь-то оба мира, белый и черный, окончательно разделились, и над плантациями установились спокойствие и естественный порядок вещей. Но это было лишь короткой иллюзией мира: тишина, пришедшая из чрева земли, поднялась над лесом и подчинила его себе; все шумы тут же стихли, будто получили какой-то тайный приказ. Издалека, из установившейся тишины остался слышным лишь голос кукушки «оссобо́», который и стал сигналом для охраны: в тот же миг колокол начал звонить так отчаянно, что на улицу из поселка тут же прибежала толпа женщин, чтобы быстро собрать все разложенные на площади подносы с какао. Сильный порыв ветра с моря мгновенно добрался до леса, и вся его листва, даже на верхушках самых высоких, сорокаметровых деревьев задрожала, словно предвещая трагедию. И через три минуты на землю обрушился сильнейший ливень с каплями размером с камень, небо тут же взорвалось раскатистыми ударами грома. Стрелы молнии освещали лес так, что казалось, будто снова наступил день, а с горных вершин на красную землю надвигался настоящий водопад. Старые деревья начали трещать и ломаться с апокалиптическим скрежетом, падая одно за другим на землю, задевая те, что оставались стоять, как бы прощаясь с ними. Небо, лес и вся земля объединились в едином стоне и крике под ударами ветра и разгулявшейся бури. Из лесной чащи слышалось громкое журчание только что образовавшихся полноводных рек, текших бурными новыми потоками, и старых речных русел, спавших еще только мгновение назад и насильно разбуженных. Луиш-Бернарду окаменел от увиденной им красоты и ужаса, которые внушал весь этот спектакль: если бы ему сейчас сказали, что это конец света, он бы, не сомневаясь, поверил.
Эта ужасающая битва в небесах между водой и огнем длилась чуть более получаса. Потом, понемногу, божественный гнев начал утихать, дождь становился все более редким, молнии, сверкавшие над головой, теперь были видны в отдалении, а гром теперь гремел уже где-то в стороне, над морем. В одно мгновение все закончилось: окружающий мир сначала на несколько секунд затих, а потом раскинувшийся по обе стороны лес начал потихоньку оживать резкими вскриками ночных птиц, шебуршанием прячущейся в траве живности и тихим журчанием стекающих с гор ручьев. Над трубами хижин в поселке снова стал виться дым, голоса мужчин, женщин и крики детей начинали нарастать, и уже совсем скоро один из домов, а за ним и другие огласились распевным заразительным речитативом. Внезапно охваченный разрушающей грустью, Луиш-Бернарду повернулся к площади спиной и направился к себе в комнату, чтобы переодеться к ужину.
На следующий день, рано утром с якорной стоянки Порту Алегре он отправился на другие вырубки. Предстоящие недели все его дни будут подчиняться расписанию, по которому звонят колокола, он будет сидеть за столом с неизвестными ему людьми, посещать мастерские, больницы и отдельные посадки, слушать берущие за душу песнопения негров, вырванных из их родной Анголы, призванных обеспечить процветание этих островов и богатство, которым вдали отсюда будут пользоваться их владельцы. Прощаясь с ним на причале, сеньор Фелисиану Алвеш, управляющий плантаций, спросил его:
— Ну и как, сеньор губернатор, что вы думаете? — Луиш-Бернарду вздохнул и ответил, улыбаясь уголком рта:
— Я думаю, все это впечатляет, сеньор Фелисиану.
— Точно? Ну а они? Вы так же, как там, в Лиссабоне, считаете, что с ними здесь плохо обращаются?
— Не так однозначно. Для вас и, возможно, для меня с ними обращаются неплохо. В Африке бывает и хуже, вне сомнения. Но, если спросить это у них самих, то ответ может быть и другим.
— И какой же это будет ответ, сеньор губернатор?
— Не знаю, сеньор Фелисиану. Вы когда-нибудь представляли себя на их месте?
— На их месте?..
— Да, представляли, что вы работаете по десять часов в день на плантациях, встаете и засыпаете, когда звонит колокол и получаете за все это два с половиной рейса в месяц?
— Что ж, сеньор губернатор, мне даже не верится, что я с вами разговариваю. У каждого свое место в жизни, не мы придумали этот мир, а Бог. И именно он, насколько мне известно, сотворил белых и черных, богатых и бедных.
— Да, сеньор Фелисиану, вы правы. Просто вера моя последнее время почему-то стала недостаточно твердой. — И Луиш-Бернарду погрузился на пароходик, оставив сеньора Фелисиану Алвеша в полном недоумении.
* * *
В течение трех недель он лишь трижды ночевал в городе, приезжая в правительственный дворец только для того, чтобы сменить одежду, разделаться со срочными документами и прочитать официальные сообщения, пришедшие из Лиссабона. В один из приездов его ожидала и личная почта — письмо от Жуана, в котором он рассказывал новости, связанные с их общими друзьями и знакомыми, подтверждал свое намерение навестить его, «когда одиночество станет настолько невыносимым, что я уже не смогу справляться с угрызениями совести по поводу того, что убедил тебя согласиться на эту ссылку во имя служения родине». Пришли также и лиссабонские газеты, сообщения в которых читались, как известия с другой планеты. Политическая напряженность, слухи о заговорах, жалобы из провинции — все это занимало первые страницы. В то же время, корреспонденты в Лондоне публиковали отчет о визите короля Дона Карлуша в Англию: он побывал в Виндзоре, Балморале и Бленхейме, в резиденции герцога Мальборо, проведя там в общей сложности три недели между охотой, посещениями театров, концертами, вечерами за бриджем и несколькими инспекциями воинских подразделений. В программе Его Величества не было ни одной рабочей встречи с премьер-министром, с лордом Бальфуром, с главой Форин-офиса, с ответственными лицами министерства по делам колоний, с финансистами, импортерами или журналистами — ничего из того, что могло бы интересовать Португалию. Луиш-Бернарду не смог отделаться от мысли о том, вспомнил ли Дон Карлуш хоть раз, где-нибудь между концертом и охотой, о миссии, которую он ему доверил, и о том, что она могла значить для отношений между их страной и Англией.
Самым отрадным в его возвращениях домой было видеть, как и Себаштьян, и все остальные воспринимали его отсутствие. Это проявлялось в их отношении к нему — как к солдату, который вернулся с фронта в тыл, чтобы восстановить свои силы. Из кухни поступали настойчивые расспросы, которые адресовали ему Мамун и Синья, о том, что бы ему хотелось на ужин. Каким бы ни было его пожелание, даже самое невероятное, оно тут же превращалось в прекрасный ужин, словно намерения эти угадывались заранее. Доротея улыбалась, видя гору грязной одежды, которую он бросал на пол, и тут же аккуратно раскладывала на комоде стопку выстиранных и отглаженных рубашек, которые он мог забрать с собой следующим утром. Она тихо, с неизменной улыбкой скользила между его спальней, гардеробной и ванной, стелила ему постель, спешно готовила ванну — черная газель в белом платье, красивая, соблазнительная, настолько, что устоять перед нею становилось с каждым разом всё сложнее. Хотелось схватить ее, проходящую мимо, прижать к себе, чтобы почувствовать ее крепкое, стройное тело, провести рукой по черному атласу ее кожи и сказать ей властно, с вполне четким намерением: «Ты хочешь стать моей прачкой?» — Так, по устоявшейся на островах традиции, белые мужчины обращались в подобных случаях к своим черным газелям. Вечером, после ужина, когда он шел на террасу с бокалом бренди или порто в руке, Себаштьян спрашивал его, как бы между прочим: «Сеньор губернатор хотел бы, чтобы я поставил ему того итальянского господина, который поет, или музыку того немца, который играет?» Несколько позабавившись такой формулировкой вопроса, он отвечал, желал ли он в тот момент пластинку «Джузеппе» или «Вольфганга».