«Посмотри, что делается», – сказал Лабори одному из армейских психиатров, работавших в военном госпитале Валь-де-Грас, показывая на «нервных и тревожных горячих средиземноморских пациентов» {204}, исполнившихся абсолютного спокойствия несмотря на серьезную угрозу здоровью.
Вести разошлись по больнице, и вскоре один из коллег Лабори рассказал своему родственнику, психиатру Пьеру Деникеру, о свойствах нового препарата. Заинтригованный Деникер назначил лекарство самым буйным пациентам одной парижской психиатрической больницы. Результаты ошеломляли: буйные пациенты успокаивались, у сумасшедших прояснялось сознание. Когда один из коллег Деникера прописал препарат пациенту, годами не проявлявшему никакой реакции, тот вышел из ступора и потребовал, чтобы его выписали, поскольку он намерен вернуться на работу в цирюльню. Врач попросил пациента побрить его, тот аккуратно проделал всю процедуру, и врач его выписал. Подобный драматический эффект скорее исключение, однако успокоительные свойства препарата действительно впечатляли. По свидетельству соседей, даже шум от психиатрической лечебницы заметно поутих. Другие локальные эксперименты с этим медикаментом дали схожие поразительные результаты. В 1953 г. парижский психиатр Жан Зигвальд назначил хлорпромазин восьми пациентам, страдавшим от «меланхолии с тревожностью», – улучшения наступили у пятерых. Зигвальд назвал хлорпромазин «инсулином для нервнобольных» {205}.
В Северную Америку хлорпромазин попал, когда воскресным вечером весной 1953 г. Хайнц Эдгар Леманн, психиатр из монреальского Университета Макгилла, прочитал, нежась в ванне, некую статью. Статья, оставленная в его кабинете торговым представителем фармацевтической фирмы, рассказывала о воздействии хлорпромазина на французских душевнобольных. («Лекарство в других рекомендациях, кроме этой статьи, не нуждается, настолько оно прекрасно», – заявил коммивояжер секретарю Леманна {206}.) Выбравшись из ванны, Леманн заказал партию хлорпромазина и провел с ним первые на СевероАмериканском континенте клинические испытания, назначив его 70 душевнобольным пациентам Вердунской протестантской больницы, в которой занимал должность главврача. Результаты впечатлили и его: в считаные недели пациенты, страдавшие среди прочего от шизофрении, клинической депрессии и биполярного расстройства, как мы его сегодня называем, благополучно пошли на поправку. У многих симптомы исчезли полностью; ряд больных, которых врачи считали обреченными на пожизненное содержание в клинике, были выписаны. Как скажет позже Леманн, «это самый грандиозный прорыв в фармакологии со времен появления анестезии больше века назад» {207}.
Американская фармацевтическая компания Smith, Kline & French Laboratories, получив лицензию на выпуск хлорпромазина, в 1954 г. вывела его на рынок под торговым названием «Торазин». С его появлением охрана психического здоровья преобразилась. В 1955 г., впервые на памяти целого поколения, в Соединенных Штатах сократилось число госпитализируемых душевнобольных [119] .
Торазин и милтаун посеяли в массовом сознании новую идею: в психическом заболевании повинно не родительское небрежение и незалеченный эдипов комплекс, а биологический дисбаланс, органические нарушения в мозге, которые можно корректировать с помощью химических препаратов.
Для меня часы этой бесконечной ночи проходили в томительной бессоннице. Ужас держал в одинаковом напряжении мой слух, зрение и мысль, – ужас, который ведом только детям [120] .
Шарлотта Бронте. Джейн Эйр (1847)
Так уж вышло, что именно с торазина началась спустя 25 лет после описанных выше событий история химического воздействия на мою психику (история, которая тоже насчитывает не одно десятилетие).
К окончанию начальной школы мои нервные тики и фобии вынудили родителей отвести меня на обследование в психиатрическую больницу, где им сказали, что я нуждаюсь в интенсивной психотерапии. В седьмом классе я перешел в другую школу. В один октябрьский понедельник я отказался туда ехать. Ужас при мысли о разлуке с родителями и бродящих по школе микробах был совершенно невыносим. Однако родители, поговорив по телефону с доктором Л. (психиатром, который проводил тест Роршаха во время моего обследования в больнице Маклина и к которому я теперь еженедельно ездил на сеансы) и миссис П. (соцработником, учившей моих родителей создавать мне менее тревожную атмосферу), отказались потакать моим капризам. Разразился скандал, который повторялся затем почти каждое утро до конца учебного года.
Я просыпался в слезах и, вцепившись в одеяло, заявлял, что боюсь ехать в школу. Когда выманить меня из постели уговорами не удавалось, родители срывали одеяло, и начинался следующий раунд борьбы: отец держал мои руки и ноги, мать запихивала меня в одежду, я вырывался. Потом они силой втаскивали меня в машину, а я продолжал вырываться. Все семь минут езды до школы я рыдал и умолял родителей оставить меня дома.
На школьной парковке наступал момент осознания: неужели меня сейчас выволокут из машины, позоря перед безжалостными одноклассниками? Школа внушала страх, но позора я боялся не меньше. Вытерев слезы, я выходил из машины и, как на эшафот, шел в класс. Тревога моя была совершенно беспочвенной, бояться мне, по сути, было нечего. И тем не менее любой, кому доводилось пережить муки острой патологической тревожности, знает, что я не преувеличиваю: на плаху я шел бы именно с такими же чувствами.
Оглушенный отчаянием, смаргивая слезы, усмиряя бурление в животе, я истуканом сидел за партой, стараясь не унизить себя рыданиями [121] .