Добив фляжку, Алабин завинтил пробку и, сунув её в привычное место, подумал, что как же вовремя подвернулся ему этот невыразительный аппаратчик Темницкий, призвавший его скользнуть по самомý краешку Вселенной. И он туда заглянет, всенепременно, и будет первым среди лучших, допущенным к собранию похищенного русского авангарда, толком не виденного и не изученного никем, вообще.
Он въехал на территорию автосервиса и заглушил движок. Потом ему меняли масло и тестировали бортовую электронику. Пока те копались, Лёва от нечего делать общался с их старшим, рыхлоносым, грузного сложения электриком. И вроде бы даже оставил ему визитную карточку. Никогда не думал, что поделиться радостью придётся не просто с чужим, как он себе надумал, пока добирался до сервиса, а с отталкивающего вида чужаком, малосимпатичным электриком по фамилии Качалкин.
Ему всё сделали. Он вышел на свет и задрал глаза в небо. Оттуда, в последний раз за этот целиком удавшийся в жизни день, на него глянул кусочек предвечернего солнца. «Вот и Бог проснулся… — просто так, ни к селу ни к городу подумалось ему. — Лучше поздно проснуться, чем вечно без толку не спать…»
Он расплатился, дополнительно сунул старшему в лапу, отблагодарив за терпение и посильный такт, после чего, всё ещё нетрезвый, завёлся. Затем пересёк Садовое кольцо, въехал на подземную парковку дома в Кривоарбатском, поднялся на лифте в свою квартиру и, завалившись в чём был на диван, прикрыл глаза.
Хотелось есть и спать. Но ещё больше Льву Арсеньевичу Алабину хотелось обрести для жизни действительно близкого ему человека, вместе с которым они бы ели, пили, спали, делились хохмами и новостями, прикидывали семейные барыши и планировали красивую старость. Они же, семейной парой, наслаждались бы искусством, а между делом пытались обрести эту вечно искомую, но вот только никак не досягаемую вечность.
Экспозиция «Пять картин + пять веков европейского рисунка», составленная из русской части собрания Венигса и пяти работ трёх великих мастеров европейской кисти, о которой загодя вызнала Качалкина, и на самом деле планировалась к открытию через две-три недели с момента разговора Льва Алабина с музейным замом Темницким. К этой же дате, как ожидалось, состав госкомиссии по реституции будет полностью укомплектован и негласно одобрен Кремлём. Об этом также намекнул Льву Арсеньевичу всезнающий Темницкий, вновь удивив того высокой информированностью в делах, связанных с искусством не так чтобы напрямую. В любом случае до начала активной фазы ещё оставалось время — собраться с мыслями и начинать системно выстраивать подходы для истинной оценки работ, подлежащих первому межгосударственному обмену культурными ценностями, проводимому на столь высоком уровне.
Матрона спустила команду, замы взяли под козырёк, началась бойкая подготовка. Кроме обычной развески, нужно было успеть подготовить сами работы: сверить наличие, изучить состояние на текущий момент, обновить исторические комментарии для буклета, издать плакаты, а также оттиснуть персональные VIP и общего вида приглашения. Сотрудников малоценных, используемых лишь для подсобничества в узкопрофильных мероприятиях, предполагалось отправить в очередной отпуск, высвободив шесть залов второго «плоского» этажа под приготовление к будущей экспозиции. Само собой, Иванова с Качалкиной проходили по разряду именно таких подсобников, и потому обе получили одинаковые уведомления о сроках вынужденного оставления службы.
— Вот же суки! — прокомментировала Качалкина этот неприятный добавок к спущенной в персонал новости. — Сами июль, поди, уготовили себе с августом, жопы греть да на солнце пялиться, а нам снег вон месить оставили да в очередях уродских по морозу топтаться. А как откроются, так опять на наших же костях пляску смерти по новой заведут — ни отойти никуда, ни с тобой лишний раз пообщаться. Разве что в раздевалке парой слов и перекинешься. А присядешь на момент какой, так глазниц на малую секунду не сомкни, не смей даже и подумать об наболевшем каком-нибудь, а только знай зырь туда-сюда-обратно, будто кто у них тырить чего собирается. Сколько тружусь, а хоть бы кто разок покусился на какое-никакое ценное или же просто глазами б напугал, уж не говоря, чтоб просто нормально поскандалить. Не музей прям, а храм блаженного Спасителя. — Она укоризненно покачала головой. — Даже и там, правду сказать, не в пример нашей Всесвятской, позволяют себе: вон девки эти ламбаду свою голожопую сплясали против Первозданного — и ничего, обошлось. Погудели-погудели, а после двушечку всего-то и огребли. И снова тишь да гладь мирская. А в Эрмитаже-то вон не убоялись. Плеснули им, помню, в принцессу Дунайскую, так всё чего можно и чего нельзя прожгли ей, а смотрителю за это ничего. И то дело, мы с тобой что ж теперь, запазухи у всех обследовать станем, кто с мечом пришел, или как?
Очередной качалкинский трёп Ева слушала уже вполуха, думая о своём. Правда, успела всё ж ответить товарке, чтоб не распалялась по-пустому, не портила себе карму. Её и так ждало не слишком жизнерадостное будущее. Каждый раз, начиная её смотреть, Иванова почти сразу это дело бросала, принуждая себя не соединяться с товаркой общей петлёй, скинуть которую если потом и удастся, то с таким трудом, из-за которого не стоило и начинать. Лишь к финалу очередной выслушанной ею гневной филиппики Ева Александровна примирительно высказалась:
— Послушайте, Качалкина, но ведь это же хорошо, что наш музей не имеет прецедентов, подобных эрмитажевскому. Это лишь говорит о том, что мы с вами нормально выполняем свою работу. А то, что нас временно отправляют в отпуск, так это производственная необходимость, внеплановое мероприятие. Нас же с вами от искусства никто не отлучает, правда? Зато какое наслаждение нас ждёт, вы только вдумайтесь — Рафаэль, говорят, Гойя. Всё — малоизвестные подлинники, из запасников. Рисунки великих к тому же, почти все самых-самых. Нет, вы только представьте себе, Качалкина, их можно будет даже потрогать незаметно — особенно нам с вами. Это же как будто коснуться вечности, дотронуться до самой истории, на какую-то крохотную долечку секунды стать частичкой подлинного шедевра. Ну разве это не замечательно? — Она мечтательно вздохнула и прикрыла глаза. — Да я бы ещё и приплатила, чтобы вот так, по своему желанию, в любой момент, только захоти, слиться, раствориться в них, великих, непостижимых, недосягаемых.
Она помнила, как её било изнутри, когда она в первый день экспозиции приблизилась к Дюреру. Кажется, та работа называлась «Хоровод ангелов», графическая. Семь мальчуковых, невероятно выписанных ангелочков, держа каждый в руке по музыкальному инструменту, кто трубу, кто бубен, а кто литавру, водили в полутанце хоровод. Какие же у них не по-детски сосредоточенные лица, подумала она тогда, ведь они же ещё, по существу, дети, хоть и ангелы… Но позже поняла: это не суровость, это так выражена забота маленьких ангелов именно о ней, Еве Ивановой, о конкретной, несчастной и ущербной хромоножке. Так при чём тут глуповатая весёлость и невинные, никому не подотчётные детские слюни.
— Нет, ты или же всё ещё притворяешься, или уже просто на всю голову соскочившая, Ев! — возмущённо в ответ на её слова выкрикнула Качалкина. — Какие там ещё тебе вечности-оконечности! При чём они тут? Я говорю, летом харкать будем с тобой, вместо чтоб с внуком окушков чихвостить с нашего озера. А после середины лета поздно уж брать будет его, окушка. Сын говорит, уйдёт на дно, множиться, а оттуда, сказал, только шашкой тротиловой выкуришь его, а больше никак. — Она сжала и снова в гневе разжала кулачки. — А зимой опять грелку под стулову жопу класть с тобой будем, когда опять не топят и мороз. Чтоб не стыла за рабочую смену — так, что ли? — И погрозила кулаком куда-то этажом ниже, в направлении административного блока. — Только культура эта адова и держит при месте, иначе видали б они меня!