Да и желания тоже. И они лежали так, обнявшись, долго-долго.
А потом все то же «Радио-ностальжи» возвестило, что в Москве два часа ночи.
И они, заторопились, забегали, собирая последние мелочи, укладывая в сумку еду в дорогу и термос с кофе, одеваясь на ходу, и лишь в последнюю минуту, когда Банда был уже готов переступить порог квартиры Большаковых, они вдруг замерли на какой-то миг, вглядываясь в лица друг друга, и слились в крепких прощальных объятиях.
— Саша, я буду очень-очень ждать тебя, — прошептала она.
— Я обязательно вернусь, — отвечал он.
— И с тобой ничего не случится?
— Конечно же, ведь меня будешь ждать ты.
— Ты будешь осторожен?
— Я буду звонить тебе часто-часто.
— Я буду молиться за тебя.
— Ты мне будешь сниться каждую ночь.
— У меня даже нет твоей фотографии.
— Я никогда не смогу забыть твое лицо и твой голос.
— Береги себя.
— Я люблю тебя.
— Ты вернешься, и мы поженимся.
— У нас будет много-много детей и долгая счастливая жизнь.
— Любимый.
— Любимая, обещай никогда не плакать, — Банда не выдержал этого напряжения и, разомкнув кольцо ее рук, схватил сумку и выбежал из квартиры Большаковых, из бегу отыскивая в карманах ключи от «Опеля».
А еще через несколько минут во дворе взревел мотор его машины, и Алина из окна темной кухни увидела, как, дробя темноту двора светом фар, «Опель» выкатился на улицу и исчез за поворотом…
Эх, по-над лесом лебеди летят.
На них охотнички с ружьями стоят.
И в горле ком, кровь не греет изнутри.
И кто-то на ухо шепнет: «Смотри, смотри!»
Эх, по-над лесом лебеди летят.
Когда летите вы, я трижды виноват.
…Ах, если в вы могли забрать меня с собой!
«Опель» несся на Брянск, решительно рассекая черноту ночи светом мощных фар.
Банда сидел за рулем, не отрывая глаз от дороги.
Выехав за пределы Москвы, он тут же вдавил педаль газа в пол, и теперь старенький «Опель» восемьдесят четвертого года выпуска легко летел со скоростью сто шестьдесят километров в час, заставляя испуганно шарахаться в стороны встречные и попутные машины.
Бобровский, который устроился рядом с Бандой на переднем сиденье, спустя пять минут этого полета вдруг обернулся и, вытянув ремень безопасности, пристегнулся, будто забыв о том, что еще несколько минут назад уверял, что пристегиваться в темноте совсем не обязательно — гаишники все равно не увидят, что творится в салоне.
Самойленко на заднем сиденье, окруженный со всех сторон сумками со снаряжением и провиантом, уже начинал потихоньку задремывать, и громкая музыка, ревущая из четырех динамиков, понатыканных в разных углах салона, здорово ему мешала.
— Банда, да выключи ты эту балалайку! — закричал он, стараясь перекричать Расторгуева. — И сдалась же тебе эта «Любэ»! Тоже мне, группу нашел!
— Мне нравятся некоторые их песни.
— Ну сделай потише.
— Я тогда могу заснуть.
— А пошел ты!.. Мне что, с тобой тоже бодрствовать прикажешь?
— Ничего страшного, если и не поспишь, — вступился за Банду Сергей, одним глазом испуганно косясь на спидометр на щитке приборов. — Представляешь, если на такой скорости он вдруг уснет?
— А чего так нестись? — не унимался Коля. — Что там, в Одессе, горит что-нибудь?
— Да ты уже свою Динку не видел целую неделю! — возмутился такой наглостью Бобровский. — Это ли не повод поторопиться слегка?
— Не тебе о ней беспокоиться.
— Ох-ох, посмотрите на него!
— Да между прочим, это я вас на это дело позвал. Мог бы и не говорить вам ничего, сами бы разобрались вместе с Диной. А то теперь возись с вами, чекистами…
— Ну ты, «чека» не трожь, ясно? Тебе оно что-нибудь плохое сделало?
— Лично мне — нет, но как вспомнишь, что ваши коллеги вытворяли на протяжении стольких лет!
— Ваши коллеги! Скажите пожалуйста. А ваши коллеги, журналисты, что, в те времена лучше были? Честно писали обо всем, что творится, да? Или расписывали процессы над «врагами народа», поднимая вой с требованиями смерти шпионам?
— Так если бы не твои коллеги, такого бы никогда не писалось, понял?
— Э! Вы, оба! Тихо! — вдруг заорал Банда, стараясь перекричать их обоих. — А то высажу к чертовой матери! На дело они едут — грызутся, еще до места не добравшись.
Он наклонился к магнитоле и приглушил звук.
— Теперь нормально?
— Более-менее, — все еще недовольно проворчал Самойленко.
— Тогда вот что, — Банда был строг и категоричен. — Надоели вы мне оба хуже горькой редьки. Поэтому приказываю: никому ни слова. Хотите — спите, хотите — нет. Только без этих бабских разборок… Короче, мужики, в натуре, прошу — заткнитесь, а? Мне немного подумать да потосковать хочется. Ладно?
Голос его к концу тирады вдруг стал совсем другим — просящим и грустным… и ребята, переглянувшись и недоуменно пожав плечами, затихли.
Вскоре Самойленко действительно громко захрапел, а минут через пятнадцать сдался Бобровский и, откинув кресло и опустившись пониже, задремал.
Банда остался наедине с ночью, машиной, музыкой и своей нелегкой жизнью.
Нет у меня ничего,
Кроме чести и совести.
Нет у меня ничего,
Кроме старых обид.
Ох, да почто горевать,
Все, наверно, устроится.
Да и поверить хочу,
Да душа не велит…
Да и не тот я мужик,
Чтобы душу рвать…
Да.
Ты помолись за меня,
Помолись за меня…
Я так давно
Не ходил по земле босиком,
Не любил,