Скрипит дверь, и он, вывернув шею, наблюдает сперва трио бодро пылающих свечей, а потом и контуры девушки, несущей канделябр. На ней громоздкая мантилья, накинута поверх едва ли менее громоздкой ночной сорочки. Лицо девицы в тени, но зрится юным и нежным. Над ним в придачу громоздится темно-рыжая грива. С губ девы срывается тяжелый нетерпеливый вздох.
– Скоры вы, сир Танкред, отступать в глупую хандру.
Сир Танкред оборачивается, побряцывая.
– Вы вините меня – но именно вы, леди Мэри, презрели мои объятия.
– Я всего лишь устрашилась, что безделки ваши пронзят меня, и предложила избавиться от доспеха, прежде чем обниматься. Я отвергаю не вас, Танкред, милый мой, но ваш костюм.
– Доспех есть знак моего призвания. Он такая же часть меня, как душа, ибо обнаруживает ее природу.
Леди Мэри (Саллоу гадает, не младшая ли она из дочерей Жакотт) скользит по полу, сближаясь с сиром Танкредом, и Джефраима обвеивает исходящее от нее тепло. Он уже вожделеет ее, уже строит с некоторой безнадежностью планы, чтобы в итоге заняться с нею любовью.
– Танкред, возвернемся. Старый Год минул, хоть я и клялась, что он пройдет не прежде, чем мы с вами разделим любовь. Давайте, молю вас, вступим в Новый Год, кончив Старый должным образом.
Дзанни стонет и содрогается. В его глотке булькают остатки блевотины. Он кашляет, вновь марая свою блузу. Сильнее сжав то, что он держит внутри Изабеллы или на ней, Дзанни выводит громкие, чуть самодовольные рулады, беспокоя любовников.
– Сердечко мое, – щебечет юная Мэри Жакотт.
– О, в самом деле, сердечко мое! – отвечает Саллоу очень спокойно.
Мэри наваливается на руку Танкреда.
Не в силах сдержать порыв, Саллоу берет руку Дзанни и простирает ее к ноге Воителя, а сам тянет Танкреда за железную лодыжку; рыцарь буксует, моментально пинает руку, видит невинные пальцы Дзанни и приостанавливается, дабы запихнуть их утонченным железным носком обратно под стол. Саллоу сделал все, что, кажется ему, мог сделать, и грустно взирает на любовников, а те, шурша и гремя, удаляются в покои леди Мэри.
Радуясь избавлению от компании Дзанни, Саллоу поднимается из-под стола, отыскивает пробку, закрывает бутылку и сует ее за пояс, тихим свистом окликает Тома, бережно бросает кота в проем, встает на цыпочки у скамейки, поцарапавшей ему голень, цепляется длинными пальцами за выступ, подтягивается, исчезает в дыре, после чего по возможности аккуратнее возвращает панель на место, ощущая туннельный хлад впереди и уже раскаиваясь в поспешном бегстве от огня. Он вздыхает и ползет своим путем.
– Вот оно что, Том, мы празднуем Канун Новогодия.
Однако Том уже далеко, он преследует мышь и не слышит хозяина. Извиваясь вслед за проворным зверем, Саллоу слышит высокий, будто флейтой рожденный вопль.
Все сие время мастер Эрнест Уэлдрейк сидел в углу зала. Он видел, как пришел и ушел Саллоу, он подслушал любовников, но был слишком пьян, чтобы шевелиться. Ныне поэт встает, находит перо там, где бросил его час назад, находит книжку для заметок, в коей писал вирши, оттаптывает пальцы Дзанни, уверяется, что сокрушил мелкого грызуна, хватает себя за почти багряные кудри и издает новый вопль:
– О, зачем разрушенья вручен мне удел?
Он покидает холл в поисках чернил. Именно за чернилами поэт вышел ранее из своих покоев, расположенных в миле или чуть дольше отсюда, ибо сел сочинять обличительный сонет бабенке, что утром разбила его сердце – и чье имя теперь нейдет ему на ум. В мерцании ламп поэт шествует по коридорам, как журавлик с огненным гребешком, вышагивающий по мелководью и ищущий рыбу: руки по швам, будто накрахмаленные крылышки, перо за ухом, книжка в мошне на поясе, глаза шарят по полу, язык заплетается в агонии аллитерации: «Сладкая Сара сидела на светлой ступеньке… Пахаря сердце пронзила прегордая Памела споро… Доля дурная досталась Дафне намедни…» – в попытке припомнить имя оскорбительницы. Он сворачивает раз-другой и обнаруживает себя близ наружной двери. Его приветствует усталый страж. Уэлдрейк дает знак, дабы дверь открыли.
– Там снежно, сир, – добродушно объявляет страж и сутулится в мехах, подчеркивая сказанное. – Видать, холоднее ночи зимой не будет, и река грозит замерзнуть.
Мрачно мастер Уэлдрейк дает новый знак, выговаривая:
– Температура есть лишь состоянье ума. Гнев и иные страсти согреют меня. Я спущусь в Город.
Страж стаскивает накидку с плеч. Та поглощает крошечного поэта.
– Молю вас, сир, не скиньте ее, иначе на заре сделаетесь статуей в садах.
Уэлдрейка захлестывают чувства.
– Вы благороднейший служака, сын Альбиона славный, смелый, бесспорно, Боудикки безупречной благой потомок, воитель вы, чьи добродетельны деянья, и вам они премного славы принесут в сравненье с Уэлдрейка стишатами хромыми. Благодарю вас, о собрат, тепло проститься нам пришла пора. – С такими словами он бросается сквозь проем в черную, спазмическую ночь, в метель, и несется по тропке, что вьется в направлении редких огней, по-прежнему горящих в большей частью дремлющем Лондоне. Стражник на миг обхватывает себя руками, глядит вслед поэту, потом с треском хлопает дверью, сожалея о великодушии, кое, он знает, к утру забудется навсегда, однако же суеверно радуясь тому, что начал год с хорошего поступка и тем самым почти определенно заслужил немного ответной удачи.
Что же до удачи мастера Уэлдрейка, она влечет его, беспамятливого, через два сугроба, по замерзшему пруду, через врата в стене и в пригородные проулки, еще не столь заснеженные. Поэт ведом по знакомому пути скорее инстинктом, нежели рассудком, и приходит к огромному ветхому зданию; окна заперты ставнями, над арочным входом торчит палка с плющом на конце, вывеска на двери извещает, что внутри находится таверна «Морская Коняга». Свет за ставнями и шум за дверьми сообщают мастеру Уэлдрейку, что здесь, в любимейшем питейном заведении и общеизвестном гнусном притоне, его ожидают донельзя чаемое им радушие и утехи, коих жаждет кровь; он стучится, он допущен внутрь, он идет через опоясанный многоярусными мрачными галереями двор, входит в общую комнату и тонет в вони и гаме грубого гогота, пошлого глума и скверного вина: среди здешних головорезов, среди шлюх, среди вопиющих, циничных, злых, отчаянных мужиков и баб, обитающих в сем крысином логове на берегу, израненному поэту проще всего освободиться от всякого бремени. Он роняет меха стражника на пол, требует вина и, предъявив золото, его обретает. Знакомые девки, приблизившись, чешут ему спину и угрожают усладами, по коим он томится; он улыбается, кланяется, надирается; он приветствует тех, кого узнал, и тех, кого не узнал, с равной смешливостью, воодушевляя на издевку и презрение, хихикает на каждый выпад, орет от блаженства после каждого щипка и толчка, а с верхней галереи за ним наблюдают спокойные, жестокие глаза мужчины, что делит бутыль с сарацином в бурнусе, с бородищей и бессчетными кольцами, несколько обеспокоенным тем, как толпа обращается с Уэлдрейком.
Сарацин подается к компаньону.