«А почему бы и нет? – серьезно рассуждал беглец. – Вам, значит, можно, а мне нельзя? Там, значит, рай для богом избранных, а здесь чистилище для чёртом издранных? Где справедливость? За что боролись, гражданин начальник?.. Ладно, пускай буду я самый поганый зэк, но ты ответь: кто меня втравил в такую грёбаную жизнь? Кто мне зверя под кожу загнал? Ведь родился-то я человеком, таким же, как ты: рядом положи – маманя спутает… Нет, краснопёрый, нет! Мы с тобой должны ещё покуковать с глазу на глаз. И ты ответишь мне! За всё ответишь! Я тебя сырого буду жрать!..»
6
Через несколько суток – в полночь – пурга закончилась. Мёрзлая тишь зазвенела в оцепенелом таёжном царстве. Серым пятном замаячила за облаками луна, пробираясь на волю. Серебристой шерстью замерцали снега, мутные тени задвигались.
Волчицу по самые брови замело под еловым навесом: дремала, свернувшись в горячий клубок, не шевелилась. Над головой образовалась крыша, заледеневшая от дыхания… Она приподнялась, покатым лбом разламывая корку. Затёкшие суставы распрямила. Глубоко и сильно прогибая спину, так, что захрустели позвонки, волчица потянулась – нагретые сосцы вдавились в рыхлый снег и возникло удивительное чувство, будто щенки под нею зубами жадно цапнули за вымя.
Обойдя кругом ёлки, волчица зевнула – в лунном свете сверкнули высокие, плотно сидящие зубы; они у неё крепкие и целые – все сорок два. Волчица встряхнула примятую шерсть; языком «причесала» бока и облизнула нежные сосцы… От снега под ёлкой, нагретого телом, струился мягкий парок, попахивая листьями и хвойною иглой, с поздней осени преющими под снегом. Воздух кругом сейчас недвижим. Запахи застыли на местах, не рвутся, не мешаются клубками, как было всё это время – в пургу.
Приступ голода снова сильно стиснул ей брюхо. Волчица давно отощала. Много дней назад в тальниках за островом она взяла зайчишку – и с тех пор ни крошки мяса, ни капли крови не было во рту. И не потому, что не везло: можно рябчика схватить под снегом на ночлеге, можно куропатку, белку и даже лису… Да мало ли ловкому зверю охоты в тайге! Да ещё такому зверю, как волчица: запах добычи она способна учуять за два километра. И она, конечно, чуяла – то здесь, то там. Чуяла, да. Но воли себе не давала. Эта волчица вполне сознательно крепила в себе чувство голода, преследуя свою «святую» цель – напиться человечьей крови. Это нужно было ей, необходимо – как переливание больному. И не любая кровь годилась для неё. Любую без труда найдёшь, хоть и тайга кругом: у лесоруба, охотника, егеря. Это без проблем. Но всё это – не то. Чутье и опыт говорили: Матёрый! Вот кто нужен! Именно эта кровь! Именно этой группы – волчьей!..
Неспроста она жила так долго в глухих урманах, где спрятаны бараки, окружённые заборами с колючей ржавой проволокой. Среди бесчисленных невольников, носящих полосатые одежды, за что зовут их «бурундуками», ей нужен был единственный на свете «бурундук». Много лет она за ним охотилась. Терпеливо, настырно охотилась. И теперь могла бы – вчера, позавчера ли – настигнуть и одним ударом лапы отомкнуть животворную жилу на горле; вдоволь наглотаться пьянящей душной крови, умыться кровью, скуля от радости; волчьими улыбками озаряя ночь, рвать из-под сердца вкусные куски, давиться впопыхах и снова дёргать, дёргать клыками за живое, в судорогах бьющееся мясо… А потом, отяжелев и утомившись, свалиться на ночь где-нибудь под ёлками, под пихтами, и в счастливых сытых снах увидеть вдруг себя, да не волчицей – молодой красивой царевной с беловодской заповедной стороны, той самой царевной, какою она была когда-то…
Но в том-то и загвоздка: что-то человечье было в ней, такое что-то, что не давало в ход пустить страшные клыки.
Несколько дней назад она пожалела беглеца, а теперь хоть плачь: ни человека не найдёшь, ни сохача в тайге – вьюга стёрла следы. Ржавый, сломанный капкан под снегом – на метровой глубине – волчица почуяла; этот капкан стоял в районе старой пасеки, пропахшей мёдом. Но следы человека, ушедшего на эту пасеку – как ни старалась она – не учуяла.
Покинув укрытие под пологом ёлки, волчица взглянула на тёмное небо. Луна очистилась. Вершины заснеженных кедров и сосен затягивало искристой паутиной длинных лучей. Молоком сверкали вдалеке ледяные ветки на кустах. Белыми волчьими шкурами под луной заиграли снега на вершинах. И серыми волчьими шкурами замерцали затенённые снега по оврагам и падям.
Волчица вышла на пригорок, медленно втянула через ноздри мёрзлый жгучий воздух и попробовала голос. От голода звук необычайно обострился: уходил с Земли до звёзд и выше – к пределам бога… И непонятно, чего было больше в той песне: звериной неосознанной тоски или человечьей, мудростью жизни вскормленной печали?..
7
Матёрый поутру покинул зимовьё на старой пасеке. Морозный солнечный воздух, отдалённо пахнущий медком, радовал сердце и душу бодрил – особенно после прокуренной мрачной камеры, какою представлялась тесная избушка в последние сутки.
– Лафа-а!.. – громко зевнул он. – Живи – не хочу! Сейчас бы кофе с булочкой, а после печку с дурочкой! Гитару пошерстил бы с великим удовольствием!
Стахей наклонился. Вмятины в сугробе осмотрел.
– Гляди! – предупредил он другим тоном. – А то будет тебе кофе с булочкой: самого сожрут!
– А что такое? Волчий след? Ого, какой здоровый! Тут не дурочка, а целая дура ходила ночью, да?
– Она же тебе помогает, – усмехнулся беглец. – Так что смелее, дядя! Упэрёд, как сказал бы родной краснопёрый…
Однако, «упэрёд» расхотелось двигаться – энтузиазм пропал. На тихий светлый мир Стахей теперь смотрел с прищуром. С недоверием.
Прямо над крышей на сосне он заметил белку: самозабвенно играла со своим дымчато-тёмным хвостом королевской роскоши; цокала, пряталась в ветках и за стволом, проворно возникала там и здесь, – точно две белки на вершине друг за другом бегали. Увидев человека, зверёк замер, только беленькое брюшко шевелилось от взволнованного частого дыхания, да чёрный глаз помигивал смородиной.
«Долбануть бы тебя, падлу, в этот глаз! – Стахей сглотнул слюну, поправляя ружьё за плечом. – Не стоит мелочиться: мяса мало, а шуму много. Разве что попробовать топором сшибить?»
Он осторожно обошёл сосну, проваливаясь почти по пояс. Приноровился, прицелился и, широко размахнувшись, запустил сверкающее солнцем лезвие. Обух звонко бухнул по мёрзлому стволу – рядом с белкой. Испуганно отпрянув, зверёк сорвался с ветки, вниз головой повис на ближайшем сучке, подпрыгнул и исчез за плотной зелёной занавеской хвои. С вершины длинными лентами потекло серебро шелестящей кухты, иголки посыпались, чёрные старые шишки… Воздух заискрился и лёгким облаком окутал Матёрого.
«Киксанул немного, – сплюнул он, поднимая топор, – а то булочка была бы неплохая!»
Он хорохорился перед собою, но, становясь на лыжи, не забывал озираться… Шел весь день и чувствовал: кто-то за ним следит; чей-то взгляд занозой в спину впился… Под вечер ему и вовсе неуютно сделалось, тревожно. Передёргивая плечами, Стахей то и дело брал ружьё наизготовку, снимал с предохранителя.