Там неестественно чисто и пахнет хлоркой. Там эхо разносит по коридорам чьи-то звериные крики. Там твёрдая кушетка, обтянутая противной холодной клеенкой, и санитар Миша, что тычется в меня своими жёсткими колючими кудрями. Он елозит по коже, припадая мягкими губами, и шепчет горячо: «Ну, малыш, ну чего ты, ну давай…» Для него всё здесь привычно. Он не вздрагивает от каждого крика и совсем не замечает больничного запаха. Он не понимает, отчего я сначала согласилась прийти к нему на дежурство, а потом вдруг опомнилась и упираюсь сейчас обеими руками в его грудь, отталкивая, перепугано мотаю своей глупой шестнадцатилетней головой, запрещая, и вообще веду себя как полная идиотка. Парни поопытнее предупреждали Мишу, что с малолетками связываться глупо: тебя изведут, сами изведутся, но не дадут — дуры потому что. Миша верил, но предполагал, что со мной будет не так — слишком уж по-взрослому я себя держала, слишком уж запростецки согласилась прийти на его ночное дежурство, да, что греха таить, слишком уж глубоко запали Мишеньке в душу мои точёные ножки и крепкие груди, обтянутые просвечивающимся топиком.
А я Мишу тогда любила. А как же без любви-то? Любила я его уже третий день и просто счастлива была, когда он к себе в психушку пригласил. Девчонки из класса завидовали. Миша давно был замечен и считался самым ярким кавалером на местных дискотеках. На очередном вечере он выбрал меня. Мы почти не разговаривали — целовались и цеплялись друг за друга, как безумные. Тогда-то Миша и сказал: «Приходи». Сказать, что я не знала, зачем зовёт — соврать. Знала, и шла целенаправленно, готовая ради своей остро вспыхнувшей любви на всё-всё-всё. Надо заметить, что ради предыдущих любвей я тоже была готова — чувства всегда поглощали полностью, не оставляя ни клочка здравого смысла — но те, предыдущие, были мне ровесниками, поэтому никуда ещё не приглашали.
А ещё в психушке страшные санитарки. К нам с Мишей зашла одна такая. До сих пор содрогаюсь, вспоминая это явление. Размером со шкаф, на руках мускулы, как у Шварцнеггера, кожа на шее, как шкура старого апельсина — оранжевая и в пупырышках. Она несла что-то отвратительно вонючее в железной посудине и бубнила себе под нос. Она появилась внезапно, и Мишенька замер, прижав меня к груди. Санитарка глянула на нас исподлобья, покачала головой чему-то мысленному, и зашла в дальний закуток комнатки. Там она долго плескала водой и звенела чем-то металлическим, не переставая бубнить. От этого звона почему-то вспоминался кабинет стоматолога и становилось ужасно тоскливо. Вдоволь отзвеневшись, санитарка ушла. А я так испугалась её, что прижалась теперь к Мише доверчиво, и забыла совсем его отталкивать. Он этим, конечно, воспользовался. У Мишы были твёрдые, чугунные какие-то, руки и очень мягкие губы. До сих пор не понимаю, было это изнасилование, или нет. Я отчаянно сопротивлялась, но не произнесла при этом ни звука, хотя могла завизжать и созвать на помощь полбольницы. Миша не без труда справился со мной. Он разозлился, кажется, потому что царапалась я совсем по-настоящему. Никаких просьб он уже не произносил, и целовать меня больше не пытался. Жёстко хватал за руки, переворачивал, делая невозможным моё дальнейшее сопротивление. Хватал он настолько больно, что той другой боли, надлежащей происходящему, я как-то не почувствовала. Зато хорошо почувствовала накатывающее волнами приближение оргазма. Оно пришло внезапно и тут же овладело всем моим существом. Я больше не сопротивлялась. Это был мой первый сексуальный опыт.
С Мишенькой мы встречались потом ещё несколько раз, но прийти в психушку я больше не согласилась. Потом наступила зима, встречаться в парке стало холодно, а больше нам было негде. Как-то Мишенька в очередной раз уговаривал меня прийти на дежурство. Я снова отказалась, и он закатил страшную истерику на тему: «ты ничего не готова сделать ради меня!» Этим своим совсем не мужским проявлением он навсегда стёр себя из моего сердца.
Когда-то я всерьёз переживала на эту тему. Почему, мол, всё так грязно и мизерно? Почему любишь непременно «не тех», и чувства скоро уходят, оставляя тоскливую пустоту в груди, и её немедленно приходится заливать новыми чувствами, в которые уже не особо веришь, понимая их скоротечность? Почему не сложилось всё правильно, как в красивом романе — благородно, возвышенно, а, если физически, то, уж конечно, навсегда. Плохое воспитание? Трудное детство? Врождённая бездуховность? Нет, всеми этими общепринятыми атрибутами оправданий я никогда не отличалась. Тогда, что же? Почему даже самые серьёзные вещи происходят в моей жизни сумбурно, нелепо, так, будто бы и не со мной… Почему однажды утром, глядя на сложившееся, неприменно подумаешь: „Боже, куда я попала?! Для этого ли ты создавал меня?” И бежать, ломать, ссориться…
— Всё потому, что ты слишком большое внимание придаёшь собственной персоне! — поучал меня когда-то Свинтус. Ещё до того, как моё нытьё ему надоело, и наши разговоры обросли коростой непонимания.
Я усиленно пыталась требования «своей персоны» не замечать и высмеивать. От этого становилось ещё больнее и противнее, требований и претензий становилось всё больше. А потом поняла — надо успокоиться. У всех так, и ничего с этим не поделаешь… Время раскрепостило нас и открыло замечательную возможность — возможность быть самими собой. Человек в юности — всегда зверь. Встретились, принюхались, расстались. Нормальная тактика общения. И не грязь это вовсе — дань природе. Нет, есть, конечно, некоторые индивидуумы, которые переросли уже своё животное начало. Но мне до них далеко. В просветлённые меня никогда не тянуло.
А что касается потери девственности, так у меня ещё вполне цивильно всё прошло. Половина современниц, решив избавиться от груза невинности, грубо и мимоходом отдавалась первому встречному: «просто со знакомым я бы стеснялась, вдруг не так себя поведу, а он разочаруется или расскажет ещё кому». А одна девочка, не буду говорить, кто именно, спустя много лет с гордостью рассказывала о своей девичьей самоотверженности: тщетно пытаясь стать женщиной со своим любимым, она вконец отчаялась (у них отчего-то не получалось ничего), пошла дома в ванну, взяла ножницы и … И ничего ей за это потом не было. Никаких болячек, никаких претензий, никаких сожалений об отсутствии романтики. Наоборот, гордость: облегчила, мол, возлюбленному задачу. Они потом три года ещё встречались и трахались самозабвенно и здорово, и даже поженились потом. И его ничуть не смущало, что первым мужчиной у его невесты были ножницы. А потом, спустя год семейной жизни, стало вдруг смущать. «Нинель, ты меня подавляешь!» — говорил он ей, — «Ты всё решаешь сама и за меня! Ты превратила меня в тряпку!» А Нинельке не хотелось, конечно, с тряпкой жить, и она страдала от таких его признаний ужасно. В общем, отмучались до развода. А она мне потом всё это рассказывала и переживала: «Я на него лучшие годы потратила! Я ж до двадцати двух лет ни на кого, кроме него, не смотрела. Я так ему верила, как никогда теперь поверить не смогу». Она вообще жуткая максималистка, наша Нинель.
… «Ну что, колоться будешь?» — от Карпуши снова приходит мессага, — «Пойдём пыхнем, расскажешь, что тебя на уничтожение Рукописи сподвигло…»
Читаю сообщение. Слышу, как незаметно подкравшийся Вредактор фыркает — коротко, возмущённо, трагически…